Юноша продолжал сжимать в пальцах заповедный телефон, юноша клялся себе, что обязательно напишет, как только доберется до города, пусть путь и обещал возрасти в два чертовых раза: Исландия всё еще мерила дороги попутностью ветров и непредсказуемостью не ладящих друг с другом братьев-месяцев, не способных разделить двенадцать на два, шесть на три, трёх — по одному, и остаться в этих чокнутых пожизненных парах, всё время пытающихся куда-то и к кому-то перебежать.
Злой и вымокший, заросший корочкой льда и растрепанный, как последняя дичалая собака с болотных пустошей, он, умудрившийся по колено провалиться в лужу от горячего источника, заметенную наружным обманчивым покровом, а после — по бедро утопиться в треснувшем ледком под ногами крохотном-блядь-холодном прудике в стогах чахлой осоки, заваленном перловыми сугробами, добрался до Рейкьявика уже в тот поздний час, когда на небе смеживались синие, зеленые и розовато-японские мраморные цветы, фонари разжигались, Хадльгримскиркья распускалась христовой подсветкой, оборачиваясь грозной всевидящей громадой, а иные люди, рехнувшись и устав от пятидневных буранов, додумались решить дело по-своему и призвать в город следующего по пятам за Ноябрём Декабря, похотливо трясущего сосульчатыми бубенцами таинственных снежных промежностей.
Такая вот гребаная больная картинка, пришедшая в успевший развратиться разум, немножко успокоила, немножко ударила пощечиной по глазам, напоминая, что Рейнхарт — он всего лишь Рейнхарт, и ему, где бы тот ни был, наверное, действительно можно просто взять и написать, как можно было просто взять и сказать любую на свете глупость, ожидая, что кто-кто, но вот он её за глупость не примет никогда.
Худо-бедно запомнив, где раскинулось озеро Тьернин, возле которого оставались дрейфовать в туманах некогда обжитые ими с Микелем скамейки и на чьей прозрачной глади некогда приходили видениями зачарованные принцы-лебеди, Уэльс, путем долгих петляний под праздной огнеписью разгорающихся гирлянд, выбрел, наконец, к накрытой льдом набережной.
Протащился по утрамбованным сугробцам, посыпанным черным песком и солью. Поотряхивался от налетевшей на голову мучной пыли и, поглазев на синюю танцующую воду, которая никогда не замерзала во имя всех окрестных птиц, побродив по омытым той черным галечным камням, попутно подогревая заледеневшие подошвы, избрав скамейку под рыжим фонарем с прицепленной к наконечнику горящей свечной звездой из мохнатых еловых веток, присел на самый её краешек, гипнотизируя остывшими глазами сводящий с ума телефон.
Провел по чуткому дисплею, оглянулся по сторонам и уже почти полез набирать чертов конверт, когда вдруг откуда-то оттуда, из непостижимого схематичного нутра, пришел конверт для него самого, ознаменованный радостной нетерпеливой пульсацией под застывшими подушечками несмелого мальчика-Юа.
Юноша осторожно, снова боясь и вдохнуть, и выдохнуть, нажал на одну кнопку, на другую…
Скрепя сердце, распаковал, сорвав сургуч, расчертив ножом шелестящую бумагу и поотдирав все на свете коллекционные марки.
Прищурив глаза, с недоумением уставился на черные по белому строчки, радостно украшенные улыбчивым желтоголовым — потому что ничего кроме головы и не имелось — смайлом.
«Ну же, расслабься, мой котенок!
Спешу тебе сообщить, что волнение твоё я чувствую даже здесь и даже сейчас, и оно хватает меня за горло столь нещадно, что скоро у меня из рук начнут вывалиться все окрестные предметы.
Брось, малыш, Юа, я — это всё еще всего лишь я.
К чему твоё очаровательное смущение?
Пиши мне спокойно.
Ты же ведь никогда не стеснялся ударить меня по голове сапогом или продемонстрировать на какие речевые изыски способен, так с чего бы вдруг что-то должно непременно меняться сейчас?
Я скоро вернусь и, почти уверен, вместо теплых радостных объятий получу от тебя не менее теплые и радостные побои, которые буду вынужден стоически стерпеть ради бередящего мою душу изысканного продолжения.
И хотя бы ради того, что я безумно тебя люблю, свет мой, и даже самое жестокое твоё прикосновение для меня — лучшая и единственная отрада.
Поэтому просто расслабься, хорошо?»
Юа пристыженно, немножко потрясенно и вместе с тем…
Вместе с тем очень благодарно и очень отогрето пожевал губы. Фыркнул — для вида и успокоения старой вредной привычки ради. Пощурил глаза и, спугнув опасным оскалом проходящую мимо особу непонятного пола, с какого-то хрена додумавшуюся сбавить рядом с ним скорость, поспешно набрал закоченевшими пальцами:
«Я и так расслаблен, дурной хаукарль.
С чего ты вообще взял, что это не так?»
Ответ пришел незамедлительно, как будто Его Глупейшество сейчас — и мучительно долгие десятиминутья до этого тоже — вот так вот сидело и нетерпеливо глазело на свой дисплей, ожидая, когда же непредсказуемый упрямый мальчишка ему хоть что-нибудь напишет.
«В таком случае, наоборот, напрягись, моя невозможная душа!
И давай, расскажи мне уже хоть что-нибудь!
Что у тебя сейчас происходит?
Ты выбрался в город?
Чем ты занят?
Что видишь?
О чём думаешь?
Как дошел?
Ничего не приключилось?»
Как он столько всего понаписал за столь короткое время — Юа искренне не представлял, а потому, вдумчиво и внимательно всё еще раз перечитав, прежде всего — чтобы самому не психовать и не душиться торопящимися нервами — отправил мужчине следующее короткое сообщение:
«Сейчас отвечу.
Но отвечать так быстро, как ты, не могу.
Поэтому жди».
«Ок.
Я понял, радость моя.
Жду с нетерпением.
Если вдруг не отвечу сразу — не волнуйся за меня, пожалуйста. К сожалению, сейчас я не рассиживаю в номере в недовольстве, но хотя бы тишине. Я выполняю кое-какие дела», — отозвалось меньше чем через три десятка утекающих секунд.
Юа облегченно выдохнул. Перечитал лисье сообщение еще один лишний раз, стараясь всё запомнить и ничего не упустить. Нисколько не привыкнув, но от души стараясь, принялся торопливо — всё-таки торопливо — выписывать, путаясь в буквах и холодной тряске пальцев без дурных позабытых перчаток:
«Я сейчас в нём, в городе.
Только что пришел.
По дороге провалился в чертов пруд — теперь мне кажется, что я почти готов сдохнуть.
Будь проклята эта гребаная зима.
Снега намело столько, что не видно вообще ни черта, и ветер не дует в спину.
Сижу на той скамейке, где ты рассказывал мне про дерьмобургеры и обоссанные китайские яйца. Возле Тьернина. Холодно, как в аду.
Бесят люди.
Их всё еще много.
Пялятся.
Зачем-то вешают венки и ставят елки — до Рождества ведь еще долго?
Или здесь так принято?
Куда сейчас пойти — не знаю.
Наверное, куда-нибудь пожрать — туда, где всех поменьше.
Фаст-фуд подойдет.
Лебедей, кстати, нет.
Уток тоже.
Думаю о…
О тебе…
Рейн».
Получилось неожиданно много, и Юа — не привыкший доверять незнакомой в целом технике, — искренне надеясь, что всё это дойдет до оторванного от него зимой адресата, долго таращился в дисплей, долго кусал ногти и локти, страшась потерять эту чертову шаткую связь, баюкая дурной кусок проводов, чипов и умной сплавленной пластмассы, как никогда не баюкал ничего и никого, накрывая его собой даже от замедляющих падение да амплитуду мокрых снежинок.
Лишь спустя три сведших его с ума электронных минуты дождался слабой подсветки и промурлыкавшего заточенным внутрь Карпом отчета, что несчастное сообщение, наконец, доставлено.
Сразу стало легче, сразу стало проще, и Юа даже позволил себе бегло осмотреть полумесяц нарядного серпантина, облизавшего набережную синим языком. Рассмотрел полугорки с повылезавшими на тех угольными деревьями, цветные крыши домов и вытянутые желтые фонарные блики, отраженные гладью растревоженной воды и отправленные в бездонность потихоньку яснеющего неба.
Подул паром на сдающие руки.
Переступил с ноги на ногу, со злобным рыком отдирая от штанин присобачившийся к тем иней, и, повстречавшись глаза в окна с распятием Хадльгримскиркьи, тоже питающейся своими особенными томными воспоминаниями, едва лишь лениво прикинув, что пойдет, наверное, как раз таки в неё, воспользовавшись советом притихшего мужчины, получил долгожданный — пусть и тоскливо-короткий — ответ: