И закончив тем, что с какого-то хрена поднял тот самый средний fucking-finger и, поставив тот слишком сильно кое-что напоминающим колом, продемонстрировал невидимому кому-то, кто в понятии подторможенного Уэльса транслировался как непримиримый Отелловский враг.
Кажется, именно потугами этого жеста прозорливый всевидящий учитель, еще вроде как пытавшийся сдерживаться полным спокойствия Буддой, плюнул на всё и потек к окну тоже: расхаживать крохотными шажочками он не умел, а оттого поступил проще и окно распахнул на всю дурь, высовываясь за раму на добрую половину громоздкого тулова.
Покачался, повглядывался, потряс на ветру красной роскошной гривой…
После чего, словно бы невзначай и словно бы совершенно обыденно вернувшись внутрь, добрел до доски, начертил на той мелом еще с несколько формул. Велел гребаному классу заткнуться и засунуть смешки в свои же неразработанные задницы или задницы соседей, и, обернувшись к застывшему в дурном предчувствии Юа, грубо да интимно, по-львиному вот, пробасил-прошептал только одному ему известным способом:
— Уэльс… Тебя, если ты еще не понял, очаровательная наша золотая рыбка, ждут. Вали уже отсюда — поверь, умнее останешься.
Юа вспыхнул, взрыкнул, возгораясь под разом обернувшимися тридцатью чертовыми взглядами, сдирающими заживо не одежду, а кожу.
Злобствующе покосился на суку-Гунарссона, оглушенно зыркнул в сторону окна, так и оставшись единственным, кто не разгадал загадки древних пирамид да звериных пятипалых следов, и, скомкав в кулаке свои паршивые почеркульки, запихивая те на дно исхудалой пыльной сумки, на негнущихся ногах и с взрывающимся сердцем, изо всех сил стискивая вспотевшими ладонями бахромные тонкие лямки, побрел сквозь уплывающий от него в иную параллель класс навстречу тому неизведанному, но наверняка желтоглазому и безумно нужному, что дожидалось его внизу…
На вернувшейся под кости свободе.
На выходе, пока все остальные еще отсиживали задницы в расписанных классах — до звонка оставалось около двадцати неполных минут, — Юа столкнулся нос к носу с промозгло-взвинченным воздухом, явственно заряженным нетерпеливой охровой лихорадкой.
Ветер буйствовал в пиках полысевших редких деревьев, но отчего-то не долетал до самой школы, крайними своими лапами расшевеливая черный песок тенями старинных танцующих платьев. Фонари перемигивались усмешками притаившихся в жаровнях летучих тыкв, небо переливалось зеленоватым сиянием авроры, медленно уползающим в одну из многочисленных сумеречных нор, а все и каждый дома сложились в единую стену, слились, вспыхнув перед глазами лишь с дважды виденной преступной и пасмурной громадой лондонского Тауэра, гремящего цепями призрачных узников в белых дырявых саванах.
Повеяло зябью, повеяло черной чумной тайной, и улицы резко показались куда как пустыннее, куда как враждебнее, чем тем должно быть в столь ранний час, обернув всё живое в единую горсть щебня плавучей древесной трухи.
Чуя оставшиеся за спиной застекленные взгляды, но не понимая, что происходит и отчего чокнутый herra Гунарссон решил, будто он непременно должен куда-то и к кому-то идти, когда здесь вроде никого и не было, юноша осторожно и неторопливо, хмуря в темноту опасливые глаза, спустился с одной ступеньки, с другой, с третьей…
Миновал поклацывающий под каблуками седой асфальт, поежился под добравшимся всё-таки ветром, не в силах взять в толк, откуда в сегодняшней темени появилось столько желтого цвета и почему, вопреки ему, чернота сгустилась до консистенции корейских императорских чернил, разбрызгивая растекшуюся вязь по стенам, землям да куполам.
Чувствуя себя несостоявшейся жертвой на редкость нелогичного триллера, вполне себе способного приключиться с самым обычным человеком в самый обычный сонный час — мир ведь давно катился по обратной наклонной прямиком и примитивно вниз, — Юа прошел еще с три или четыре метра, погружаясь подошвами в шуршащий песок, и вдруг…
Вдруг, наконец, увидел…
Его.
Её.
Не важно.
Увидел он гребаную хренову тварь, а вовсе не ожидаемого Рейнхарта, по которому истово рвалось трескающееся сердце.
Тварь эта стояла-летала-висела, покачиваясь — в каких-то двух или трёх метрах впереди — за отъехавшей в сторону створкой решетчатого забора, и не было у неё ни тела, ни рук, ни ног, ничего — одна только большущая оранжевая башка, горящая ярым пламенем, и накинутая поверх плоской макушки шляпа цилиндром, выкрашенная в броские красно-черно-белые карамельные тона-полоски.
Тварь то угасала, то вновь вспыхивала, то светилась одной половинкой, то другой, и очень скоро Юа, стоящий столбом посреди песочной площадки и во все глаза глазеющий на непонятное НХО, которое Неопознанный Хренов Объект, сообразил, что башка — даже вовсе не башка, а всего лишь глазастая тыква с особенно реалистичной человеческой мордой да деформированными ротовыми и глазными чертами.
Тыква не напугала, тыква не удивила, тыква вообще сразу натолкнула наводкой на того единственного, кто мог ею обладать — никто вокруг всё равно больше и не вспоминал, что в эту ночь какие-то там тыквы можно бы и помянуть, — поэтому мальчишка, ухватившись за смутное обнадежившее подозрение, поспешным шагом потек навстречу, стремительно преодолевая разделяющее расстояние…
И понимая, наконец, каким таким чудом чертова овощная головешка здесь так преспокойно болталась: едва стоило приблизиться, как смеющийся её свет…
Смеющийся её свет выхватил еще одну…
Тварь, удерживающую хохочущего апельсинового Джека в когтистой лапе.
Эта же новая тварь звалась…
Наверное, волком.
С огромной лохматой мордой и еще более огромной пастью, оскалившейся в ухмылке на пять дюжин кошмарных, длинных, белых и острых акульих зубов. Волк чуточку приопускал треугольники волосатых ушей, позвякивающих всунутыми в те сережками. Не то хмурил, а не то, наоборот, вскидывал густые кустистые брови и окружившую те складчатую кожу-шерсть, поблескивая опасными желтыми глазищами без всякого намека на банальные зрачки.
Жилы-вены-мышцы безумствующего животного напряглись, натянулись, усы встопорщились, влажный на отблеск нос оголодало втягивал ноздрями холодный сладкий воздух, и вся шерсть, весь темно-бурый мех с отливающим тыквенным огнём подпалом, становилась дыбом, отчего зверюга казалась еще в половину раза…
Больше.
Выше.
Мощнее в этой своей прожорливой нависающей туше.
Опешивший, растерявшийся и сбитый с толку, но по жизни вообще достаточно медлительный на всякого рода реакцию, чтобы сразу непременно испугаться или отыскать скрытый подвох, Юа еще успел оглядеть такие же лохматые пятипалые лапы с длинными загнутыми сталь-когтями, удерживающие на весу сразу два фонаря — один знакомый, тыквенный, а другой — самый обыкновенный, стеклянный, каркасный и свечной.
Разглядел он и густое скопище длинного волнистого меха, спадающего зверю на грудь, а также выглядывающую из-под того аккуратную белую рубашку, черный жилет на серебряных пуговицах, черную бабочку-паука на шее, и по самому верху — знакомое бежевое пальто, развевающееся полами на ветру вместе с мохнатым хвостом, выбивающимся откуда-то из-под.
Наверное, он бы таращился на него действительно долго, в попытках состыковать, связать и понять, если бы сам Волк, устав ждать, вдруг не сделал бы навстречу один-единственный рваный шаг, не дохнул бы странной смесью ароматов из кровавого мяса, табака, козырной паучьей десятилетней паутины и застуженного дождливого склепа и не опустился бы на левое колено перед застывшим мальчишкой, раскладывая на земле звякнувшие фонари и протягивая к Юа руку, чтобы ладонью в ладонь, поднести к пасти да уткнуться в ту холодными гладкими зубами, отчего по юношеской спине вихрем пробежала спугнутая воробьиная дрожь.
Вести себя так настойчиво и так безумно могло лишь одно существо на весь чертов свет, пахнуть так тоже никто иной попросту больше не мог, и мальчик, терпеливо дождавшись, когда зверь оторвется от его руки и поднимет ушастую хищную голову родившегося в полночь Чудовища, несмело, но всё-таки протянул руку другую, осторожно касаясь кончика носа и выдавливая дрогнувшими губами единственное из знакомых ему колдовских заклинаний: