Наверное, ног.
Ударенный чересчур серьезной лисьей серьезностью, с которой не привык иметь никакого дела, Юа с разбегу ощутил себя вышвырнутым, позабытым, не интересующим, неприкаянным и капельку виноватым во всём этом бедламе, уже искренне собираясь хоть что-то — более-менее извиняющееся — сказать, когда вдруг Рейнхарт, тихо и устало выдохнув, поднялся на ноги. Прошел, бегло окидывая расфокусированным взглядом, еще с несколько стендов и, к вящему неприязненному изумлению Уэльса, остановился не где-то возле очередного трупа — если уж называть вещи своими именами, — а…
Напротив паршивого знакомого борда с напечатанными статейками да кучей мерзостных бабских влагалищ, то залитых роженической кровью, то этими самыми тошнотворными отошедшими «водами», то и вовсе сливающихся в диком симбиозе с вылезающими из тех детскими головами, заставляющими снова и снова ощущать по всей длине языка движение булочно-чайной рвотины.
Хуже, наверное, было только то, что Рейнхарт смотрел на всё это гадство выдержанно-спокойно, что-то читал, задумчиво разглядывал фотографии, вселяя в испуганное юношеское сердце очень и очень нехорошее, пусть и ничем вроде бы не оправданное опасение, что…
Что, может…
Может, гребаному Микелю Дождесерду, беспечному извращенцу со скрытыми внутри самого же себя слоями невысказанных личин и секретов, где-нибудь там — тоже в неизученной океанической глубине — нравились эти паршивые, уродливые, сраные…
Дети.
Проклятые, крикливые, прожорливые, проблемные, страшные дети, привести в свет которых могли исключительно одни лишь…
Бабы, а вовсе…
Вовсе не он, кто вообще всей этой псевдосемейной псевдорадости никогда в своей жизни не желал.
Ступорный всплеск, пробежавшийся от позвоночника и до сведенного желудка, свернувшийся непереваренной резкой тяжестью, ватными ногами и испариной на сжавшихся ладонях, подкосил сердце, заставляя то биться часто-часто, пробираясь растекающимся желейным кошмаром сквозь кожу да наружу, покуда суматошное откровение поднялось до дебрей мозга, состыковалось с нервными окончаниями и, треснув да разорвавшись, накрыло мальчишку дикой и неконтролируемой…
Паникой.
Настроение слетело в канаву мгновенно, в крови застучал ножищами Черный Норроуэйский Бык, разбрызгивая клочья дыхания да болезнетворную пену с губ, а чертов Микель, этакий ни разу больше не насмешливый бобыль без причитающейся тому земли и сброшенных корней, оставив более-менее изученный стенд, взял и…
Отошел к забытому в манеже младенцу, отчего сердце Уэльса, раздавленное черными копытами, и вовсе позабылось, и вовсе погибло, и вовсе, брызгая струями пущенной крови, надсадно заныло, воруя из-под шатких ног закружившийся каруселью серый пол.
Юа не видел его лица — одну только чуточку сгорбленную спину, одни только широкие плечи, длинные ноги, зачесанный затылок и половину макушки, на которой, перехваченный аккуратной черной резинкой, брал свой источник волнистый хвостик, спускающийся почти до самых лопаток: Рейнхарт в обязательном порядке мучился с этими своими волосами-лицом-руками-одеждой-глазами всякий раз, как хоть куда-нибудь на продолжительное время выйти, вместе с тем будучи способным, если душу пожирали серые волки, подолгу не бриться, не мыться, не есть, не переодеваться, вонять трупняком да рыбой, спутывать волосы в гнездо и нисколько этим не заботиться, даже если подбородок и щеки терялись под прослойкой иглистой щетины.
Охваченный за печень и глотку безнадежной безбрежной паникой, Юа молча и мрачно глядел, как тот, склонившись, протягивает руку, касаясь кончиками пальцев младенческой — наверное, холодной — головы. Как проводит подушками по макушке, легонько ущипнув за два или три крохотных, белесых, едва заметных волосяных пучка. Как спускается на пухлую щеку, как обводит полуразмазанным движением приоткрытый в жадном порыве рот тупой-тупой куклы, не понимающей, чем отличается палец от соска и что ей, железно-киберкожной дуре, никакое молоко, которого ни у кого из присутствующих и не водилось, к черту не нужно.
К черту — слышишь, тварь?! — оно тебе не нужно.
Уэльсу сделалось тошно.
Уэльсу сделалось душевно-грязно, будто по внутренним стенкам замельтешили вытравленные с мира живых дохлые тараканы.
Ноги его, оступившись, сами, запинаясь за вздыбленный ковер, отрезали шаг в обратную сторону, спиной навстречу выходу, через который всё еще не хватало смелости и безнадежности уйти. Ноги сопротивлялись, старчески скрипели и ныли полынной ломаной костью-костылем, и чем больше Юа отдавал им вольности, чем дольше Рейнхарт продолжал играть в свои игрушки, тем хуже, пустее и обиженнее становилось у мальчишки — не понимающего, как очередной безалаберный день обернулся этим кошмаром — под шкуркой.
Подчиняясь спятившей центрифуге, швыряющей из стороны в сторону, он кое-как доплелся до порога, столкнувшись спиной с боком какой-то новоприбывшей тетки, не обратив на ту и её возмущение даже косого взгляда.
Сглотнул застрявшую в горле ртутную слюну.
Подавился.
И лишь тогда, еле-еле совладав со сбойнувшим голосом и дождавшись, когда Рейнхарт оторвется от ненавистного клочка искусственного мяса да растерянно обернется, непонимающе глядя на снова покидающего его подростка, громче, чем было нужно и чем позволяли сраные людские приличия, прохрипел:
— Я пойду… отолью… Рейн… Микель. А ты… развлекайся…
Микель как будто бы подался вперед, как будто бы вскинул руку и попытался что-то удерживающее сказать, но Юа, тут же развернувшись и тут же сорвавшись на шаткий полушаг-полубег, смотреть и слушать себе настрого запретил, преданным котом с обожженным хвостом налетая на чертову коридорную стенку, отталкиваясь от той и, мотая поплывшей оглушенной головой, срываясь на бег дальнейший, к сортиру с фаллосной ручкой, отмеченному галочкой не мужчин или женщин, а блядских инвалидов, где уже никто наверняка не додумается его — страшно и неизлечимо раненного на кровоточащее сердце — трогать или искать.
⊹⊹⊹
В туалетной комнатке для инвалидных испражнений отыскались две выбеленные кабинки, и Уэльсу, запершемуся в одной из них — самой близкой к стене, выложенной бежеватым плиточным кафелем и завешанной полупрозрачной клеенкой на случай, если опущенный калека промажет да начнет ссать не в толчок, а прямиком на неё, — оставалось понадеяться, что никакой колясочник, одноногий костыльный старик или бабка с поносовым нетерпением не заявится сюда в последующие часы, позволяя ему отсидеться в тишине и… крайне сомнительном спокойствии.
Хотя бы то, что здесь было изумительно мертвенно-тихо, юноша с некоторой благодарностью признавал: дверь, кажется, наглухо изолировала все внешние звуки, отрезая уголок уединения от прочей — менее калечной — реальности.
Правда вот в итоге, уже через два или три десятка минут, благодарность сменилась нервозным недовольством, тишина ударила по вискам, сердце Уэльса екнуло, покрылось сосульчатой испариной, пропахшей привкусом нежеланного одиночества, от которого он порядком успел отвыкнуть, и отдушиной того пугающего, что он не просто сбежал — именно что сбежал, а вовсе не ушел — от Рейнхарта в сраный туалет, а сбежал…
Куда более серьезным, куда более… каким-то муторно-непоправимым образом.
Разум прекрасно схватывал разницу, разум всё знал и всё ведал, нашептывая, что обмануть его глупому неопытному мальчишке отнюдь не удастся, и Юа оставалось пометаться по кабинке на два шага, побиться свирепствующими звериными прыжками о покачивающиеся деревянные стенки, поскрестись ногтями и, сломленным да выпитым, забраться с ногами на унитазный горшок с опущенной крышкой, принимаясь на том раскачиваться стыдящимся самого себя аутистом, разучивающим па неподвластного фламандского танца.
И не было никаких менестрелей выцветшего вереска, не было никаких возвышенных нот или простреленных крылатых амуров, извергающих через розовую задницу успокаивающие любовные обещания.
Были два толчка, холодная вода обоссанной и обосранной канализации, запахи чужих фекалий и загаженных кровью тампонов в пластиковых урнах. Помойка с использованными туалетными листами, грязный микробный унитаз, запачканные сальными отпечатками стены, выложенный подсохшей грязью подошв мутный пол в кафельных разводах. Пробивающийся через всю эту чертову какофонию дурман эвкалиптового освежителя воздуха, освежающего настолько, что впору от такого воздуха повеситься, лишь бы больше не дышать. Капанье протекающего крана в одной из двух раковин, слабое сияние запахнутого узкого оконца под потолком и перемигивание желтых флуоресцентных ламп, тихо-тихо потрескивающих пропущенным через них электрическим током.