Лысое и кошмарное…
Нечто, на что у всех музейных — да и не музейных тоже, — более-менее состоявшихся взрослых людей разыгрывалось просто-таки аморально-болезненное охочее помешательство.
Юа, лениво и хмуро — деться-то было некуда — вычитывая что-то про какой-то Бэби-бум, отгремевший в тысяча девятьсот сороковых и тысяча девятьсот пятидесятых годах в США после Второй Мировой Войны, беспощадно выкосившей половинчатую численность населения и засунувшей всех этих невыкормленных уродцев в банки, узнал про поощрительную компенсацию за каждую доказанную беременность или каждого новорожденного штатского ребенка, благодаря чему все последние безмозглые студенты, желающие заполучить себе купюру-другую на косячок или пеструю драную тряпку, трахались чертовыми кроликами и продолжали плодиться-плодиться-плодиться, не особенно парясь выпихиваемым на свет потомством, до тех самых пор, пока людей незаметно не стало больше нужного и государство не прикрыло лавочку, заставив неудачливых мамаш присмертно скрести руками да ломать голову в исступленном непонимании, что же им теперь со всеми новоиспеченными голодающими ватагами делать.
Кое-что Юа, пораздумывав, понял, кое-чего осмыслить не сумел, с запозданием приходя к насмешливому озарению, что если рядом ошивался двинутый на голову господин Микель — неразрешенных вопросов, в принципе, никогда не оставалось: мужчина умел объяснить настолько четко и настолько пространно, никаким не чертовым школьным быдло-способом, что перед глазами мгновенно вставала понятная и ясная картина нового неопознанного мирского уголка, а вот собственными потугами…
Собственными потугами всё получалось так же, как всегда выходило и в одной школе, и в другой, вопреки беспочвенным всеобщим уверениям, будто Юа Уэльс занимает одно из лучших на счету мест: чужие законспектированные знания он послушно принимал, бездумно те глотал и, переварив да не заметив, через время выплевывал в том же виде обратно, не в силах взять в толк, чего от него хотели и для чего это, по сути, было нужно.
В конце концов задолбавшие человеческие особи, целенаправленно обтирающиеся об него и здесь, возле безнадежно унылого борда, никак не должного интересовать тех, кто испытывает перед строгими печатными буковками непреодолимый страх — читать-то по пустякам отныне брезговал каждый, пусть Исландия и славилась завышенным уровнем образованной грамотности, — вывели из себя юношу окончательно.
Запоздало понявший, что натуральные — то бишь растительно-экологические там, с листочками на макушке да с земляничкой в заднице — мужики волоком стекаются на фотографии обнаженных бабских промежностей, а всяко-разные бабы умиляются корчащимися отвисшими пузами да кровавыми схватками и младенческими головами, в мальчишеском представлении не способными вызвать ничего, кроме животной паники да отмоченного в молоке отвращения, Юа намылился оттуда подальше, сталкиваясь нос к носу с последней на зал шизоидной экспозицией: в уголке, скромно заштрихованный дощатой перегородкой грубо сколоченного детского — или, может, собачьего — манежа, сидел…
Еще один грудник.
С той только огромной разницей, что этот был отнюдь не заспиртован, не забальзамирован, ничего и никак вообще: трупом, впрочем, тоже не пах, но и жизни в остекленевших глазах никакой не наблюдалось, хоть и выглядел манекен — а Юа искренне понадеялся, что это был именно он — настолько жутко, что по спине пробежали зыбким шествием чертовы мурашки.
Остолбеневший, прогрызенный голодными крокодильими нервами, изуверски терзающими его слабое сердце, юнец, отчаянно старающийся не думать об исчезнувшем Рейнхарте, которого не видел уже с — не добрых, а скотских и болезненных — полчаса, подтек на половинку шажочка ближе, еще ближе, ни разу не понимая, какой Нечистый гонит его Саксонской гончей навстречу…
Как вдруг, болезненно закусив губы и ощутив чью-то неприятную руку, опустившуюся на внутренний статический тумблер, резко остановился, с подозрением и чересчур знакомым ожиданием подвоха глядя на группку присеменивших бабенок, что, взволнованно щебеча, склонились над глазастым уродцем, зачитали вслух прописанную по его эксплуатации инструкцию — говорили они, кажется, на немецком, и Юа не понял ни слова, — а после этого — больные дуры! — совершенно никого не стыдясь, принялись…
Раздеваться.
Раздеваться, ебись оно всё конем, оленем или гребаным тормознутым тюленем с обвисшим членом.
Что еще страшнее — никто как будто не обращал на эксгибиционистскую выходку в духе сувенирного алкаша в пальто внимания, никто не мешал и деликатно не скашивал глаз, и только Юа, пригвожденный к месту, оторопело таращился на то, как нездоровые на голову тетки, выудив из обилия шмоток да бренчащих нашейных цацек свои сиськи с красными сосками, хохоча да толкаясь задницами-бедрами, склонились над рассевшимся в клетке Чаки и подхватили того на руки, взявшись смущенно «агушничать» да чесать того по лысой головешке, отчего умная игрушечная машина — чертов Рейнхарт, скажи, что это она! — выбралась из спящего режима, зашевелила конечностями и шеей, издала три с половиной непонятных шамкающих всхлипа и, прикрыв глаза, запрограммированным клещом присосалась пастью к соску первой телки, принимаясь ту практически…
Что называется, доить.
Баба, покрываясь оргазменной краской, задвигала пухлой задней частью, едва ли не сопровождая свои действа мычащими стонами; три другие, всячески поддерживая мутировавшего кибернетного младенца, полезли с придыханием хлопать того по жопе, забираясь пальцами за натянутый на алые половинки полный подгузник, и на этом Юа…
На этом Юа, побледневший до мучного мела и против воли ощутивший на языке привкус полозовозрелого жизненного дерьма, окончательно закончился, находя истекающие силы лишь для того, чтобы обернуться, распахнуть ослепшие глаза и, веруя, что лучше бы он где-нибудь сдох, чем лицезрел всё это, в раздавившем ознобе побрести напролом сквозь добивающую удушливым бешенством заинтригованную толпу: он остервенело толкался локтями, пинался коленями и рычал сквозь зубы, грубым матом требуя, чтобы все они убирались к чертовой атрофированной бабке, чтобы пошли и поглазели на немецкие молочные сиськи, чтобы обзавелись сраными младенцами и педофилично спаривались с теми по темным углам, только бы съебались куда-нибудь прочь с его глаз.
Кто-то матерился на него в ответ, кто-то пытался разыграть выяснение мифических отношений, во что он предостереженно ввязываться не спешил, и кто-то — кому явно надоело жить — даже попытался перехватить разошедшегося мальца за шкирку, полагаясь на этот свой якобы-высокий-всесильный-массив, отчего Юа, вспыхивая бешеной ярой пеной, практически развернулся, практически вырвался на свободу, практически вцепился острыми когтищами безызвестному уроду в глотку, подготавливая нежное прощальное обращение, когда всё вдруг как-то само собой…
Оборвалось.
Нажалась кнопка паузы на электронном пульте управления. Сглохли динамики, заело зажеванную пленку и прожектора разбились под ударом влетевшего в те обернутого поклоннического камня, осыпаясь осколками прямо под ноги Первой Примы, где, хрюкая да посмеиваясь, носилась хвостатая девка-Хюльдра, безобидной каверзой путающая глупым шумным людям шнурки да меняя местами разношенные ботинки из свиной кожи.
Вскинув глаза, уже шкурой ощущая эту чертову убийственную ауру, вливающуюся в него жадными глотками, Уэльс, невольно сотрясаясь всем потрепанным и истосковавшимся телом, увидел перед собой и над собой не двух — вроде бы их всё же было двое, но… — людей, а лишь одного вожделенного Короля, внутри которого старый китайский Лис маскировался под смуглого красивого человека, и одну размытую блеклую тень, из чьей общей копны выделялись по отдельности то серые кучевые глаза, то светлый ёж волос, то дутая черная куртка с морозца, то перекинутая через плечо спортивная сумка с привязанными за веревки болтающимися кроссовками.
Императорский Лис, остро уловив цепляющийся мальчишеский взгляд, тоже склонил взлохмаченную голову, тоже обласкал ресницами и ревностной злобой, обещающей неминуемое чертово наказание, за удовольствие которого Юа сейчас был почти-почти готов опуститься этому мужчине в ноги, утыкаясь в колени лбом и завороженно смотря, как…