Слушал.
Не просто слышал, не просто обращал внимание или принимал к сведению, а именно что слушал, остро и чутко реагируя на остановившийся голосовой поток, недоумевающе хмуря брови и опускаясь в полоске покусанного рта, как будто бы всеми фибрами ожидая затерявшегося во временах продолжения и никак не понимая, почему то всё никак и никак не идет.
Запоздало сообразив, что история с концами оборвалась и что у кудрявого мужчины опять что-то приключилось да пошло на вечное дно, а зачавшаяся было сказка решила утопиться вместе с ним, Юа нехотя отвернулся, подобрался и натянул на успокоившуюся на время шкурку припущенные смятые иголки; прибавил ходу, обогнав растерявшегося Рейнхарта, чьё сердце громыхало на перепутье гортани и пульсирующих слуховых клапанов, раздраженно и раздосадованно цыкнул, когда тот его догнал, уперто поплетшись бок к боку да нога в ногу, а глаз больше ни под каким предлогом поднимать не стал.
Вокруг вертелся, клубился и налипал, бесшумно падая с высокого мерклого неба, зыбкий осенний снег, сновали спрятанные на божественной ладони утренние будние люди. Бумажные звезды хрустальных осадков оседали на лобовых стеклах дремлющих машин, пронзали синие и снежные бушующие путы мачтовые паруса иногда показывающихся в морских просветах корабельных лодок; скромные, тихие, робкие и еще не родившиеся, махали из-за фонарей, углов и поворотов пухлые призраки будущих снеговиков в зеленых дубах пахнущих мандаринами и корицей нарядных венков…
Где-то там же размеренная Bólstaðarhlíð сделала последний поворот и, сменившись беспорядочной россыпью черного вулканического песка, столкнула лицом к лицу с белой, строгой и неимоверно скучной школьной коробкой, не украшенной, а еще более изуродованной ступенчатой игровой площадкой да мельтешением шумной подростково-детской жизни по прилегающим закоулкам, закуткам, лестничкам, запотевшим да заляпанным стеклам и окрестным щиткам с зудящим под замками железным электричеством.
Школа звенела, надрывалась, бесновалась, звала; мимо проносились смешанные толпы откуда-то повылезавших в слишком чрезмерных количествах недоросших человеческих индивидов, что-то усердно и исступленно кричало, орало, плакалось, проклинало и упрашивало его не трогать да хотя бы сегодня не обижать, а мальчик Юа…
Мальчик Юа, разумеется, прощаться не умел.
Покосился, спав в напускной браваде и потерявших яркий цвет радужках, на остановившегося рядом Рейнхарта, с пренебрежением и вящим презрением оглядывающегося по сторонам, прикусил посиневшую нижнюю губу и, чересчур напыщенно, чтобы искренне в этот жест поверить, дернув волосами да головой, собрался уже было безголосно уходить, когда вдруг ощутил, как его бесцеремонно хватают за рюкзак и возвращают к себе обратно, вынуждая встретиться с желтым дымком предупреждающих, изучающих и по-своему параноидально опекающих привязавшихся глаз.
— Ну, ну, куда это ты так быстро намылился от меня, малыш? — усмехнулся, откровенно дурачась, хотя кто его на самом деле знает, осклабившийся лис, вытаскивая изо рта наполовину раскуренную сигарету, которую, кажется, всё же больше грыз, чем использовал сегодня по назначению. — Так делать, между прочим, некрасиво. Ты же не хочешь, чтобы я на этот твой поступок обиделся, правда?
— Ты что, совсем с ума посходил…? В чертову школу я намылился! Куда, твою же мать, я еще тут могу пойти? Я тебе об этом всё утро твердил, что иду в школу и что нет, спасибо, твоему обществу я предпочту, смирись уже, ее, — озлобленно, оскаленно, напыженно рыкнул стреляющий глазами из-под челки мальчишка, ни разу не довольный тем повальным и провальным вниманием, которое безнадежно набирала в оборотах их колоритная парочка, обнесенная живой, оборачивающейся и втихаря подшучивающей подростковой толпой. — Я никак не пойму, ты этого усвоить или просто-напросто запомнить не можешь? В чём твоя проблема, а, хренов Микки Маус?
— Проблема моя, мальчик мой, в тебе, а что до усвоений и запоминаний, то, знаешь ли, не сетую; и с памятью у меня всё в полном порядке, и со всем остальным, стало быть, тоже, — вроде бы миролюбиво, а вроде бы и пакостно да маслянисто-хитро хмыкнул проклятущий лисий выродок, со странным и напрягающим весельем посматривающий вокруг, откуда на него нет-нет да и таращился кто-нибудь с бесящим заискивающим любопытством.
Юа же, словивший от чужой гнилой заинтересованности непривычную и необъяснимую злобу, даже не догадывался, что этот чертов улыбчивый Рейнхарт прямо здесь и прямо сейчас всё больше и больше злился тоже: перво-наперво из-за того, что был вынужден отпустить запавшего в сердце юнца в средоточие бесящей скотской массы, сволочизмом нашпигованной и им же поверху и облитой, среди которой преспокойно шатались по белым минорным коридорам такие же белые минорные Отелло и рыжеголовые, но синетелые паскудные учителя, не умеющие читать появившихся накануне на мальчишке — невидимых, да, но все-таки… — клеймящих бирок.
А впрочем…
Впрочем же…
— Погоди. Постой-ка спокойно секундочку, милый мой, — с какой-то сплошь патологической и клинически ненормальной усмешкой промурлыкал вдруг больной на всю голову Рейнхарт. — Сейчас мы с тобой кое-что исправим и легко сделаем их видимыми, эти славные бирки, чтобы все сразу поняли да узнали, как у нас обстоят дела…
Юа, который не понимал ровным счетом ничего из того, что с ним происходило, когда рядом ошивался пристукнутый смолящий лис, заимевший теперь еще и привычку говорить о чём-то таком же пристукнутом с самим собой вслух, недоуменно хлопнул ресницами, не отыскав ни единого грамма смысла в сказанных тем словах. На всякий случай нахохлился и каждой доступной жилой напрягся, когда чудачащий тип, продолжающий в чём-то невинно, а оттого еще более опасно улыбаться, зачем-то к нему потянулся…
Практически там же выпрастывая руку, с силой хватаясь за пойманный локоть, а другой рукой — за хрустнувшее под пальцами занывшее плечо, и втискивая в себя с какого-то осатанелого костоломного удара, напрочь выбившего из-под ног зашуршавшую песочную почву.
— Эй…! — полноценно закричать не получилось, потому что было слишком страшно, слишком странно, слишком беспомощно, и сердце поднялось да принялось колотиться под самой горловиной, угрожая вот-вот треснуть и потечь, поэтому Юа и не кричал, а сбито и сипло бормотал, рычал, возился, едва ли не заикался и не шептал. — Что за шуточки такие…?! Отпусти! Ты! Скотина паршивая, верить которой нихера же нельзя! Отпусти меня сейчас же, я кому сказал…!
Кругом, конечно же, заинтригованно и мерзостно-издевочно зашебуршилось, засмеялось, зашепталось, обещая распустить свеженькую первополосную сплетню по всем этажам и классам, по всем открытым и закрытым ушам, дневникам, запискам, душам и поганым всеведующим учителям, чтобы за раз обесчестить, надеть ошейник выдуманной принадлежности к больному взрослому мирку и сделать окончательным бесповоротным изгоем…
Или наоборот, вылепляя из этой смачной грязи всеобщий охотничий трофей только и исключительно ради того, чтобы что-то несуществующее между ними здесь порушить, отобрать, растоптать и таким вот двинутым одержимым образом доказать свое вымышленное псевдопревосходство.
Юа кое-как вертелся, цеплялся пальцами и ногтями за чужую одежду, вяло и безвыигрышно сопротивлялся, отчаянно не желая тонуть в том, сути чего пока даже не понимал, но всего одно чертово слово, всего один выдох этого Микеля, улегшийся ему на придушенное горло, разом всё оборвал, оторвал, пустил по миру высушенными мертвыми листьями и раздавил на дребезги подошвами грязных осенних сапог:
— Тихо… — слишком серьезно велел почему-то тот, и Юа, не привыкший и не собирающийся никого и никогда слушаться, никому и никогда подчиняться, действительно с чего-то затих, действительно прекратил даже дышать, изумленно и потрясенно распахивая глаза, когда сумасшедший мужчина, пропахший крепким черным улуном и щекотным сигаретным табаком, наклонился еще ниже, притиснулся вплотную, коснулся губами покрывшейся мгновенным жаром шеи…