Именно на упоминании про весла восточные глаза-миндалики немного дрогнули, удивленно расширились, и Рейнхарт даже чуточку оскорбился, сообразив, что котеночный мальчик-Юа ему таких банальных умений приписывать не спешил.
Кажется, котеночный мальчик-Юа вообще сомневался в его способностях — как умственных, так и деятельных, — и от осознания этого мужчине сделалось несколько плачевно-дождливо, сыро, скользко и вязко, будто его только что окунули в это вот безумное тягучее небо, растекающееся крапинами слюды, и как следует притопили, после чего вырвали заживо сердце и, разлучив то с телом, повезли далекой южной бригантиной в славный вымерший Константинополь.
Запоздало Рейнхарт припомнил, что ведь, если подумать, всё, что он перед мальчиком делал — это с чувством угрожал, храбро распускал руки, причинял боль, творил одно дерьмо за другим и тупо размахивал членом…
Ну, или приставал к члену подростковому.
Рассказывать истории прошлого — рассказывал с удовольствием и бравадой, а вот в настоящем ничего не показывал, не демонстрировал, как, чем и почему достоин той благодати, чтобы заслуженно находиться рядом с нежным цветком, которого не то что даже особенно сильно берег в силу того, что не мог обуздать собственных чертовых порывов упивающейся кровавой жестокости, и, в общем-то…
В общем-то…
Так за всё это время и не научился обращаться с маленькими хрупкими принцами, заправски ломая косточки да обдирая пернатые белые крылышки, но не умея забрать к себе на колени и показать, что он тоже кое-что жизненное-мудрое знает и на него — первоочередно — можно взять и по-человечески положиться.
Пришибленный и ударенный этими безрадостными мыслями, нахлынувшими зверствующей океанической волной, не замечающий, что Юа — тоже притихший и что-то то ли принявший на свой счёт, то ли потерявший к разговору интерес — старательно косится в сторону серо-синей пепельной воды, выуживая из той взглядом тушки тучных чаек-айсбергов, мужчина проделал оставшийся до миниатюрной верфи путь в тишине, забранный в латунную перчатку протабаченного отвращения к себе самому, и уже там, перед поворотом на пирсовый порожек, ненадолго приостановив вскинувшего брови мальчишку и едва не выпустив из рук норовящую удрать коляску, с несвойственной серьезностью, клянясь и себе, и Уэльсу, и всем внутренним сумасшедшим богам, когдато решившим сотворить такого вот непутевого его, проговорил:
— Не подумай, будто я настолько самонадеян и напыщен, кроха, что не отдаю себе отчета в том, какое чудовище могу из себя представлять. Так же я хорошо понимаю, что человек вроде меня не может вызывать особенного доверия или, возможно, желания постоянно находиться с ним рядом. Моё общество может удручать и утомлять, я никогда не видел грани меры, я неудержимо буен, болен, агрессивен, эгоистичен, желаю лишь того, чтобы всё происходило по-моему, и не понимаю чужих слов ни с первого, ни со второго, ни с десятого раза — я всё это прекрасно знаю, поэтому тебе вовсе ни к чему утруждаться и бесконечно перечислять мне мои недостатки и слабые стороны. Я знаю, что жесток и невыносим, но отныне и впредь… Отныне и впредь я приложу все силы, чтобы постараться показать тебе, моя ласковая красота, и мои сильные стороны, и то, что ты можешь полностью на меня положиться. Я… обещаю тебе, если ты только сможешь принять это обещание от такого, как я.
Юа, пригвожденный к месту стягом щемящей неожиданности, парализовавшей вихрем желтых посерьезневших глаз, бесконтрольно вздрогнул под клокочущим плачем пролетевшей над головой чайки, притворившейся тонким заполярным соловьем.
Против воли передернулся каждой жилкой и каждой нервной клеточкой — под одежду незамеченной пробралась покалывающая за сосцы да жгутики кожи сластолюбивая ледяная морось.
Похмурил брови да по-своему седые глаза, пожевал нижнюю губу, желая солгать и огрызнуться, что с этими своими непрошеными обещаниями глупый лис, кажется, спятил еще больше, но отчего-то…
Отчего-то вместо всех обид, которые мог нанести заточенными словами, и обозначенного в звук удивления, потугами которого абсолютно не понимал, что на чудаковатого человека нашло, если он и так ему, в принципе, доверял — по крайней мере, так, как не доверял еще никому и никогда, — позволяя взять себя за руку да опуститься на колено на глазах у старика-бульдога, развесившего мешковатые защечные припасники, лишь оторопело стоял, смотрел и потрясенно молчал, пока Рейнхарт, прижимаясь к внешней стороне ладони извечно горячим лбом, что-то безумно-нежное, безумно-клятвенное и безумно…
Просто безумное шептал.
⊹⊹⊹
Далекий прибой, смешанный с черным реющим песком, бил в чугунные берега, и от этого гулкий рокот, обласкивающий холодными мокрыми ладонями отмерзающие уши, казался вконец мучительно-нестерпимым.
Ветер рвал капюшон и доставал до забранных под тряпьё волос, то и дело выбрасывая на лицо одну или другую иссинюю ночнистую прядь. Ветер залезал под жмурящиеся слезящиеся веки и пробирался в ушные раковины хлестким языком, студил зубы и пальцы, и никакая чертовая одежда от него не спасала.
Вообще ничего не спасало, когда остатки скучившегося шторма, взбешенно шатающие хрупкую лодчонку из стороны в сторону, заливались за борта сгустками плотной курчавой пены, окрашенной в цвета паленого горлышка снежной крачки.
Пены было даже больше, чем воды, хоть и соленые ледяные волны, шипя и щерясь, то и дело то колотились в днище, то бегали-скользили по зализанным сырью банкам, то плевалась в лицо и пробивались сквозь замо́к зубов, а то и вовсе, оборачиваясь семиглавой Сциллой с бурой водорослью в волосах, норовили вырвать из рук изможденного, побледневшего и тоже окоченевшего Рейнхарта скользкие весла, с пробудившейся волей которых теперь приходилось сражаться при каждом гребном взмахе: древесина, обласканная полярной стихией, упрямо сопротивлялась рукам человека и всеми силами норовила утащить того — вместе с его утлым суденышком да хлипким на вид беспомощным попутчиком — к голодному дну.
Юа был уверен, что с отпусканием сраного гренландского Кота, который и без того как-то — да и не так уж смертельно плохо, судя по всему — прожил у Рейнхарта долгие несколько месяцев, можно было и подождать — хотя бы до тех пор, пока не утихомирится сошедшая с ума непогода, — но заговаривать об этом вслух не стал и пробовать: господин лис одним хреном ничего не поймет, да и после этого его коленопреклоненного обещания вот так сразу, с дуру, набрасываться и орать, что непутевый хаукарль опять всё делает из рук вон не так…
Не получалось.
Не хотелось и обругивалось самим противящимся сердцем.
Зато теперь Юа очень и очень хорошо понимал, зачем и почему бульдожий старикан всучил им на прощание чудные спасательные жилетки — оранжевые и толстые, куда как более действенные и надежные, чем те чертовы воздушные подушечки, которые ему приходилось видеть прежде на книжных страницах, в голливудских фильмах, замечать наглядным пособием на школьной стенке рядом с огнетушителем да подписанной самым великим пожарником каской и мельком угадывать на просторах отчалившего теперь интернета.
Старик предупреждал о хитроумной, злопамятной да чертовски богатой на выкрутасы погоде, Рейнхарт пафосно и пренебрежительно отмахивался — мол, я бывалый морской волк, весла держал целых два раза, пока гонялся за утками через городской канал на склеенном своими руками плоту, и уж с какими-то несчастными волнушками справлюсь, а Юа…
Юа вот, по всем правилам закутанный да завернутый в свой жилет, то и дело проверял и перепроверял все завязочки-липучки-молнии, желая убедиться, что штуковина на нём держится, и, если что-нибудь всё-таки приключится с умирающей лодкой, то он хотя бы с места не отправится топором ко дну, потому как в плавании был не то чтобы…
Особо силен.
Воду он недолюбливал и еще больше недолюбливал непосредственно в той находиться, в то время как Рейнхарт, несмотря на все припадки и жаркие склочные ссоры с ехидничающим — вот и Юа тоже пошел сходить с ума, видя в неживых, наверное, объектах крайне изворотливых и наделенных разумом субъектов — морем, ситуацией явственно наслаждался, ситуацию смаковал, упрямо отказываясь надевать подпихиваемый мальчишкой жилет и верить, будто с ладной древесной посудиной может что-нибудь нехорошее приключиться.