— Н-нет…! Хватит…! Я больше н-не… хватит… твою… ма… Рейнхарт…! Ми… кель…! Хва-а-ах…
Микель должен был отозваться, должен был сказать хоть что-нибудь, но, зверея глазами и отдаваясь прожирающим пожаром ощущениям, расширяясь пульсирующим в заднице членом, занимающим всё больше и больше растягивающегося пространства, не обронил ни слова, кроме хриплого рычащего выдоха, за которым, выше подтянув покорного всё равно мальчишку, чиня ему боль и щедро украшая алыми синяками, продолжил в выходящем из-под контроля сорванном ритме трахать, вторгаясь на алчущую длину, меняя угол, упираясь головкой в упругость стенок и быстро доводя до новых стонов, до звонов и шлепков, до яиц о ягодицы и до снова и снова требовательно поднимающегося пениса, пока Юа, лишенный выбора и воли, опять, даже не успев толком очнуться и вкусить запретного плода, кончил, заливая второй порцией семени подрагивающий живот, собравший на себе капельки полупрозрачной, в тон молока, перловой влаги…
Пытка не останавливалась, пытка больше не прекращалась ни на миг: член внутри разбухал и приносил уже одну только неуютную боль, член внутри рвал, руки мужчины мяли и кромсали; собственный пенис, сдавшись, припал к паху, пытаясь уйти под кожицу и спрятаться от яростного напора…
И вот тогда, когда всё, на что Юа остался способным, заключилось в стеклянный отупевший взгляд и покрытое бледностью едва живое лицо, Рейнхарт, вынырнув из силка его ног, резко и грубо перекатив мальчишку на живот и ухватив под бедра, чтобы приподнять оттраханную задницу, на весу снова вонзился в него.
Навалился всем весом, захватил узкие ноги ногами своими. Навис на руках и, кусая в спину, вылизывая линии позвоночника и холмы лопаток, продолжил беспощадно вдалбливаться, пока колени стонущего изнывающего Уэльса не подкосились, пока голова его не закружилась душной чернотой, и пока тело, более не подчиняющееся никому, не сползло, обессиленным, на постель, чтобы оказаться тут же вздернутым крепкой жилистой рукой обратно наверх.
Юа стонал, Юа грыз простыню и раскатывал по той языком вытекающую изо рта слюну, пока его продолжали трахать, пока его ломали и пользовали, как чертову красивую вещь в дорогостоящем портовом притоне. Его разгрызали и били по заднице, толкались членом до рвущихся пределов, до капель крови и отключающей усталости, раздвигали рукой ягодицы и вонзались острием сводящего с ума копья, пока пальцы снова стимулировали выжатый пенис, пока сперма снова текла по внутренним каналам, пока он снова и снова кончал, не находя сил уже даже для того, чтобы вдыхать чаще, чем через три конвульсивных удушливых выдоха…
И лишь тогда, когда к горлу ударила тошнота, когда тело доломалось и прекратило пытаться сопротивляться, когда мальчишка перестал верить и соображать, что обладает жизнью и волей собственной, а не той, что давила невидимым ошейником на глотку, Микель Рейнхарт, ухватив его за волосы и запрокинув покорную голову, впился зубами в трепетную шею, прокусывая ту до крови, вместе с тем хватаясь за выступающие ребра и, вжимаясь всем раскаленным мокрым телом, с хрипом и рыком кончая в разодранное нутро тлеющей липкой струей, ставя несмываемое клеймо преемника ревностного и нетерпимого La Barbe bleue.
========== Часть 32. Сольвейг ==========
Сольвейг! О, Сольвейг! О, Солнечный Путь!
Дай мне вздохнуть, освежить мою грудь!
В темных провалах, где дышит гроза,
Вижу зеленые злые глаза.
Ты ли глядишь иль старуха-сова?
Чьи раздаются во мраке слова?
Чей ослепительный плащ на лету
Путь открывает в твою высоту?
Знаю — в горах распевают рога,
Волей твоей зацветают луга.
Дай отдохнуть на уступе скалы!
Дай расколоть это зеркало мглы!
Чтобы лохматые тролли, визжа,
Вниз сорвались, как потоки дождя,
Чтоб над омытой душой в вышине
День золотой был всерадостен мне!
Александр Блок
Новые сумасшедшие сны насмехались над Уэльсом улыбками горящих подземных саламандр в черных коттах по стройным и гибким чешуйчатым туловам.
Саламандры эти размахивали пятипалыми лапами, скреблись когтями о песчаный карст подземных пещер и, зазывно заглядывая в приблудившиеся глаза заточенной под зрачок округлой радугой, отплясывали вокруг мутных смолистых чугунов, в которых булькало склизкими пузырями непонятное колдовское варево дубово-желудевого оттенка, шаманские танцы.
Варево пахло сброшенным оперением перелетных птиц, побывавших семь недель назад в Норвегии — перья различимо дышали аквавитом, то есть водкой из картофельного пюре да пряных прованских трав и шапочных снегов, — ягодным ягелем и растопленными шоколадными батончиками с…
С ореховой нугой, кленово-липовым сиропом и тертой звездой заместо сахарной пудры.
Обычными шоколадными батончиками со звездной начинкой, вытащенными из такой же обычной картонной фабричной коробки с прилагающимся штрихкодом китайской страны и размалеванной пятилетними детьми-компьютерами упаковкой.
Саламандры вежливо, как истинные джентльмены ящерного племени, раскланивались. Уверяли, что Юа, стало быть, понимает, насколько трудно с непривычки разжигать новое волшебное пламя под таким же новым неопробованным котлом, и Юа, не особенно соображая, о чём они все говорят, шевеля своими маленькими длинными язычками в лиловых присосках, кивал, соглашался, после чего, снимая с головы зеленую папоротниковую шляпу — дурной шутовской колпак с пером альбатроса в петле, — картинно сгибался — сила здешнего притяжения сама решала, когда приходило время отвесить очередной поклон, даже если рядом никого, кто мог бы этим поклоном насладиться, не было — и, жмуря глаза от чересчур яркого солнца, загоняющего в норы всех утренних крыс, шёл себе дальше и дальше, недоумевая, откуда в подземных вроде бы пещерах может взяться и солнце, и вот…
Внезапно, лес.
Лес, к слову, был чертовски большим, шумным и не подчиняющимся ни одному знакомому Уэльсу правилу: проклевывающиеся юные деревца пролезали сквозь щебни да камни прямо на глазах, разбрасывали вокруг расчесанный вердрагоновый мох, начинали пахнуть арабским персиком, перемолотым миндалем с эвкалиптовой приправкой, темной маргаритковой сливой и спелостью припорошенных пылью листьев черешневого цветника. Где-то пробивались плещущим источником голубоватые в своей лазури грибные ручьи, где-то ложились на крыло лебяжьи вьюнковые акации, поднимающиеся к небу и заменяющие сияющими бутонами строптивый полумесяц, и Юа, щуря глаза да кусая от растерянности губы, думал, что вокруг-то до сих пор продолжало царить до скрипа промерзшее зимнее утро: вон и холодком попахивало, вон и пещерные стены кусал стекольный батюшка-иней, вон и там, дальше, где деревья прекращали дурить да самовольно шевелиться, поблескивали в зарнистой крошке наметенные ветром рассыпчатые сугробцы…
Юа отбрыкивался от этого дурдома всеми силами, но румяные яблочки, где-то в иных краях зовущиеся попросту «утром», с доброжелательных ивовых веток брал, неуверенно покусывая сочные бока зубами и лениво думая, что утра — они всё-таки, оказывается, разные.
То невыносимо горькие на вкус, будто глотаешь на завтрак перец с табаком, то нежно-сладкие, будто топишь в малиновом липком соке сливки и посыпаешь сверху горстью синей голубики.
Утра — они удивительно разные…
А за грядой из луковичных стрельчатых цветков в аккуратных гончарных горшочках, собирающихся зацвести прямо к Рождеству, он вдруг столкнулся нос к носу с…
Наверное, Лисом.
Вообще Юа, никогда прежде живых лисов не видевший — в зоопарки он захаживал так же часто, как иные его одногодки, бывало, наведывались в пенсионно-престарелые дома какой-нибудь там Небраски, когда сами жили в Барселоне или вот, например, в Сибири… то есть, собственно, никогда, — до конца убежденным, что перед ним всё-таки именно Лис, не был.
Зверь оказался подпало белес и вместе с тем рыж, обладал вовсе не таким уж и пушистым хвостом, как мальчику привыклось думать посредством читанных в детстве сказок, да и был куда как мельче даже самого обыкновенного английского спаниеля.