— Почему? — смирно и по-своему успокоенно отозвался юнец, поежившись под наполовину рассыпавшимся прокуренным взглядом.
— Да как бы это растолковать, котенок… Всякая нечистая шваль любит именно нечистые дела. Ты никогда не задумывался, откуда эта алкогольная легенда, облетевшая половину света, будто пьянчуга в эйфории видит и черта, и зеленую фею? Можно, конечно, сколько угодно утверждать, будто всего-то глюк да отпитая крыша, но факт остается фактом, а против фактов, как нас учит великая человеческая наука, не попрешь: приходят они именно к тем, от кого разит грязью настолько, что вся окрестная улица в курсе, куда нужно намыливаться. Бывают, конечно, и обратные случаи, когда-де за невинным цветком охотятся оголодавшие пакостные полчища, но, право, в нашем мире осталось так мало невинности, что об исключениях мне говорить не хочется. К тому же, я всё равно не особенно в них верю… Так вот, дядюшка Алонсо был случаем всесторонне уникальным. Про таких типов и говорят, будто они очаровательно пристукнуты: в фей и всяких там эльфов, демонов да гномов он со всем известным мне усердием не веровал, зато больной своей любовью грезил о далеких восточных ёкаях да юрэях… Зверушки эти, кстати, родом из твоих корневых мест, тонкий мой лотос. Так, может, тебе и без меня известно, кто они такие?
Юа, и впрямь уловив в названных мужчиной словах приевшиеся слуху японизмы — слишком уж много в своё время он начитался всей этой озабоченной течной пошлятины с обязательным присутствием японизмов в прикарманном контейнере, — угловато и не без настороженности качнул головой.
— Нет. Ни черта мне не известно. И пошло бы оно на хер, мистер фокс. Говори так, не хочу я ничего знать.
— Ну как же это «на хер»? — укоряюще мурлыкнул пластилиновый какой-то Рейнхарт, подавшись наверх и потершись лбом о вжавшийся мальчишеский живот. — Позволь мне рассказывать так, как я сам считаю нужным, золотой. И пояснять тоже там, где пояснить хочу. Ты, помнится, извечно проявлял похвальное стремление обучаться, раз так истово рвался в свою школу, а я как раз, можешь себе представить, всегда, с первой нашей встречи, желал обучать тебя… всяким разным вещам.
— Не хочу я ничему учиться, Тупейшество! Какой идиот ходит в школу ради этого?! Я таскаюсь… таскался туда потому, что… так просто надо, черт возьми. А не потому, что мне очень хочется… хотелось… не важно… — уклончиво, но со вспышкой пробурчал Уэльс. На что умудрился вспыхнуть — понял слишком смутно, и объяснять Микелю, что собственное родство с никогда не виденной Японией, тесно переплетенной во всеобщем понимании с Китаем, откуда приблудился хренов желтомордый Цао, отныне воспринималось как редкостной выдержки оскорбление, не стал. Да и вообще никакой он не японец, а англичанин. Паршивый чопорный англичанин из паршивого чопорного Ливерпуля, и точка. — Рассказывай давай, что собирался рассказать, и хватит меня через слово поучать.
— А я бы на твоем месте не зарывался и не пытался командовать там, где тебе командовать, милый мой, не разрешали, — задев предупреждающим взглядом, прорычал уже и попыхивающий Микель. — Я буду делать то, что делаю, котик, и если тебе что-то не нравится — советую просто перетерпеть, потому что иного выбора у тебя не существует всё равно. Я уже объяснял и повторюсь снова, что решать за нас обоих — мне и только мне одному. Полагаю, сейчас ты захочешь высказать мне ворох претензий, негодований и прочих ущемленных словоизлияний… Я прав?
Юа, готовый проорать, что, черт возьми, да, да и еще раз да, что сейчас он выскажет такие претензии, что мало не покажется, пошлет всё к чертовой заднице и намеренно да обиженно прекратит замечать этого невыносимого господина тирана, отчего-то вдруг…
Сник.
Прикрыл опушенные чернотой ресницы, пожевал губы, кисло скривил лицо. Подумал еще раз о треклятом ненавистном Цао, о том, что Рейнхарт — только его собственность, и можно ради этого по мелочи, наверное, и впрямь потерпеть, усмиряя бессмысленное вспыльчивое буйство…
— Ну и черт с тобой, — выдохнул он в конце концов, отводя взгляд и пытаясь уставиться не куда-нибудь, а в плывущий почему-то пол. — Решай, что тебе хочется, и учи, раз заняться больше нечем, дурацкая ты лисица… Хоть это и не значит, что я… так прям всегда… обязан тебя… слушать…
Последние слова он выдавил настолько тихо и настолько под нос, чтобы лисий зверь либо их не заметил, либо не придал им значения, прекрасно уяснив, что не стоит слепо доверять всему, что скажет в запале непутевый семнадцатилетний подросток.
Вот он и не стал доверять, подтягиваясь, чтобы поцеловать высокий чистый лоб, потереться носом о впалые щеки и, чмокнув в уголок дрогнувших губ, сползти обратно, беря за руку, переплетая пальцы да почти благоговейно вышептывая куда-то всё в тот же живот:
— Вот так мне нравится больше, нежная моя радость… Что же до названных мною терминов, то юрэй — это, если выражаться строго в двух словах, прокаженная душа. Душа поневоле умершего, душа неповинно убитого, душа жаждущего мести или скорбящая по пережиткам прожитых в людском обличии лет… Обобщая, юрэй так или иначе получается человеком, что некогда жил самой примитивной человеческой жизнью. Что же до ёкаев, то они — прямое воплощение волшебства, а потому добиться непосредственно встречи с ними в разы сложнее. Все эти оборотни-лисы, воскресшие собаки, еноты с магическими яйцами, ожившие зонтики да сандалии, насылающие проклятия, пока ты не вспомнишь, в каком именно ручье в детскую пору потерял чертов каверзный башмак… Думаю, разницу ты почуял. — Дождавшись вытянутого клещами мальчишеского кивка, мужчина довольно улыбнулся и, перехватив другую цветочную ладонь да прильнув к той губами, заискивающе продолжил, вышептывая своё колдовство вместе с неторопливыми поцелуями: — Уж не знаю, к кому сильнее корпел господин Алонсо, но попеременно, оплакивая тонкость наивной детской души, сгубленной бесконечными реками крепкого градуса, он приводил к нам в халупу всякое разное зверьё. На моем веку там побывало с несколько сухопутных бразильских черепах, детеныш утопившегося аллигатора, пара завязавшихся узлом ядовитых коралловых змей с удаленными клыками. Лохматый птицеед с параличом на левую половину глаз, аквариум с мадагаскарскими тараканами, каждый из которых в ту пору был больше моей ладони. Несколько сирийских хомяков и бесконечное множество крыс, выловленных на наших же собственных лестницах — крысами декоративными дядюшка брезговал, ссылаясь, кажется, на недостаточное количество мозгов, отмерших в процессе селекции. Не обошлось, как ты понимаешь, и без голубей-ворон-кошаков-собак… И именно представитель последнего племени, признаться, нанес мне однажды травму достаточно глубокую, чтобы любить их, этих чертовых собак, но держаться от них на расстоянии.
— Чем? Что такого… произошло…? И что вы с ними делали, с этими… животными? — осторожно спросил юноша, научившийся тонко распознавать, в какой момент стоило ждать опасного, ни разу не желанного быть познанным, подвоха.
— Не мы, а он исключительно он, — с помятой улыбкой проговорил Рейнхарт, в то время как окружившая дом Осень всё пыталась да пыталась протиснуться в подрагивающие под её дыханием оконные щели. — Обычно четырехлапые, пернатые да чешуйчатые либо скоропостижно отходили в мир иной, попавшись под горячую раздачу, либо, прости меня, заканчивали жизнь самоубийством — и кто сказал, будто люди единственные, кто этим страдает…? Иногда случалось, что они совершали побег, посредством помощи моей или помощи собственной, если меня вдруг не оказывалось поблизости, но бывало это редко, и… Давай-ка, в самом деле, я отвечу на первую часть твоего вопроса, хорошо? Всем, что чертового ублюдка Алонсо интересовало, была выпивка, бабы да не знающие конца и края враги, добрая часть которых, смею тебя заверить, существовала лишь в закромах его пропитого воображения. Впоследствии всё это и сгубило его, едва я пересек грань своего двенадцатилетия, но в былые дни он, бывало, возвращался домой с двумя-тремя бутылями какого-нибудь корейского цсонгсула — этакого пародийного винца, сваренного на человеческих фекалиях да как будто бы лекарственных травах, — рассаживался в проеденном его же собственными тараканами — постоянно сбегающими из клетки — кресле и начинал размышлять то о смысле ускользающей жизни, то об английских первопроходцах индустриального прогресса. Они никак не желали оставлять в покое его воспаленный мозг, эти разнесчастные англичане, и ему всё больше и больше начинало чудиться-глючиться, будто те вот-вот придут по его душу, а он, бедняга, даже не сумеет толком от них защититься. Потому что какая, мать его, защита от тех, кто помер с три или четыре века назад, скажи мне, пожалуйста…? То, что придут к нему не совсем живые гомо, а вполне себе разложившиеся или и вовсе потерявшие телесную оболочку мертвяки, он соображал, а оттого, собирая в сумме всю потенциальную опасность… В общем, как-то раз припомнив все эти чертовы сказки про японских фейри да мелких божественных помощников, он решил сотворить своего собственного ёкая, который, понимаешь ли, будет вынужден охранять его как до гроба, так и за чертогами печального деревянного ящика: а дядюшка Алонсо до победного верил, что как только он отдаст концы — попадет в загробный английский — уж не знаю, чем тот ему так насолил — мир, где все и каждый слуги Королевы станут пожизненно его пытать да насиловать. Словом, без ёкая было никак, абсолютно никак, чтоб его всё, не обойтись. В ту пору у нас как раз жила Афганка — славная матерая псина с кипой извечно лохматой шерсти, подобранная добросердечным злобным уродцем на свалке в день проползающего мимо циклона. Псина эта была самой добрейшей души, обладала отменным чувством юмора и больше всего на свете любила гоняться за своим хвостом — пусть он и был отрублен, — играть с пережеванным теннисным мячом в комнатный хоккей и пытаться цапнуть меня за пятки. Что, собственно, делала исключительно шутки ради. А в прелестном моём дядюшке она не чаяла сердца и извечно голодного желудка: приносила ему с уличной охоты помои и трупики задушенных крыс, носилась за тараканами, грела ему ночной порой ноги меховым брюхом…