— Рейнхарт… Рейнхарт, черт возьми… Что… с твоей проклятой… почтой…? И слезь с меня… приду… черт… рок…
— Почтой…? — вышепталось ему в рот, тут же сменяясь бесконтрольной чередой влажных поцелуев, от которых снова и снова мурашки да дрожь по готовым распахнуться ногам, пока руки, дурея, уже тянулись к мужской спине, вонзаясь в удобные облюбованные ямочки подкусанными ногтями. — Шут разберет, о чём ты всё говоришь, мой бесценный… Лучше прекращай это и иди-ка сюда…
— Рейнхарт… твою мать…! Ты… ты же… половину ночи и так это… делал… со мной…
— И что с того? Это же — ты сам говоришь — было ночью, а сейчас, mon cher, уже утро. Ну же… давай… раздвинь свои хорошенькие ножки…
Мальчишка рыкнул, протестующе забился, прошелся когтями по натянутой спинной коже, срывая едва поспевающие заживать окровавленные струпья и снова пуская вниз по позвоночнику теплый красный сок…
А потом чертова лисья ладонь ухватилась за проснувшийся член так ловко, так умело и так невыносимо завлекающе, что Юа, покорно выгнувшись в пояснице и простонав, всё-таки невольно подчинился, всё-таки раздвинул проклятые предательские ноги и, обхватив теми мужчину за бедра, нехотя закрыл глаза, запрокидывая на смятой подушке голову, пока Микель, занявшись вылизыванием его шеи, касался и касался там, внизу, заигрывающе поддразнивая мизинцем кольцо сжимающегося ануса — сучью постель так и не привезли, а Уэльсу, черти его всё дери, до откровенно невыносимого хотелось уже вот этого трижды проклятого и трижды настоящего, чтобы одно к одному и чтобы снова позволить желтоглазому Чудовищу выйти на свободу, запечатанную в теле подарившегося восточного мальчишки.
…между тем на разгромленной, залитой дождливой водой кухне старенький радиоприемник, работающий без устали всю ночь напролет, склепным голосом мрачного Творца Самайна с торжественной опаской предупредил о надвигающемся на Рейкьявик неистовом шторме, от всевидящего дыхания которого советовалось укрыться уже прямо сейчас и не высовываться наружу до тех пор, пока черный массив туч, стеной наползающий с моря да из-за окрестных каменистых гор, не затопит шквальным ливнем все пересохшие ямы да холмистые сонные поля.
⊹⊹⊹
Весь потенциальный день, разумеется, утек сквозь пальцы и растворился всё в той же чертовой диванной постели, где озабоченный Рейнхарт посчитал своим долгом заставлять и заставлять выпотрошенного выпитого мальчишку кончать до тех пор, пока тот — обессиленный и ничего давно не соображающий — не остался валяться покорнейшей из кукол, тихо постанывая сквозь зубы от малейшего — пусть даже всего лишь ладонью вскользь по груди — касания.
Уэльса лихорадочно трясло, Уэльс выглядел бледным и немножко болезненным, и Микель, хоть и не насытив своей вечной жажды, всё-таки сжалился, всё-таки позволил пытке ненадолго оборваться, пусть и, конечно же, под конец всех концов вновь пару раз кончил юноше — слишком слабому, дабы толково сопротивляться — на лицо и на пах.
Слизал всё до последней капли своего и мальчишеского семени, помассировал тощие ягодицы, опять, кажется, возбудился, просовываясь пальцами в тугие мышцы завлекающего заднего прохода, так и упрашивающего, чтобы в него как следует вонзились…
Но, благодарностью прощальных крох — очень сомнительного — здравого рассудка и удара мальчишеского кулака по башке, кое-как отлип, отпустил, побурчал и, накинув на плечи тонкую рубаху, босиком пошлепал на кухню, обещаясь разобраться с…
В общем-то, фактически уже ужином, а никаким не обедом и уж тем более не завтраком.
Юа — изможденный и отупевший до белой дымки перед глазами — невольно задремал, зарылся носом в подушку, пропахшую запахами пота да лисьего одеколона, а когда проснулся в следующий раз, то обнаружил горящий в комнате камин, расползающийся по промозглому воздуху запах чего-то съестного и горячего, стучащий по стеклам дождь, который всеми силами норовил влюблять, а вовсе не вгонять ни в какую тоску, и просто-таки саму Осень, что, расплескав по чайным чашкам слезную печаль, переливалась через жестяные края обезумевшим бурлящим морем.
Микель что-то сообщил о ризотто с грибами и голубым плесневелым сыром, только чудом не пригоревшем к кастрюльному днищу. Предложил на выбор такие же грибные равиоли с сыром чуточку более твердым, более желтым и менее дружным со всякими там ферментами инородной жизнедеятельности, да приправой из молотых кедровых орешков. Вручил мальчишке чайную чашку, заставил отхлебнуть кипящего напитка, а после, выудив из одеял да собственнически взгромоздив к себе на руки, утащил юношу на ошкуренный коврик к очагу, где так и оставил прозябать в бесчинствующей бледной наготе.
Уэльс честно обернулся, оглянулся, перерыл взглядом все доступные ему углы и стенки, пытаясь отыскать искомое, но не находя ровным счетом ничего, зато раз за разом неизменно натыкаясь на довольную, со всех сторон подозрительно ухмыляющуюся морду хренового затейника-лиса.
— Эй… — когда терпение окончательно покинуло его нервное напряженное существо, позвал он, неуверенно прикрывая истерзанный пах ладонью, а располосованное на укусы да царапины тело — выпяченными впереди себя коленками. — Где моя одежда?
— М-м-м?
Рейнхарт, сука… улыбался!
Опять, опять и опять, этой своей пагубной паскудностью, которая всё обо всём знает, но старательно прикидывается ягнячьей девственной жертвенностью.
— Кончай уже водить меня за нос! Отдавай мне мою одежду, паршивый идиот! Мне, если ты не догадываешься, пиздец как холодно, чтоб тебя! Сам бы разделся да посидел тут на сквозняке, скотина! Мало тебе было тех извращений, что ты творил практически весь чертов день, который теперь — и почему я не удивлен?! — снова оказался просранным?
Пускай никаких особенных планов у них не водилось, но упустить абсолютно все более-менее светлые часы и опять проснуться в предночной темноте — это становилось уже какой-то откровенной издевкой, погребальной вампирьей жизнью или вот кошмаром Персефоны, унесенной тем же извращенным Аидом в подземную обитель, где тебе и пушистый пёсик о трёх головах, и речное побережье с молчаливым угрюмым извозчим, и покои-полати из хрусталя да огненной лавы, но только райской кущей всё равно отчего-то не пахнет.
Вдобавок, тело чувствовало себя действительно истощенно и плохо, желудок требовал пищи, не будучи способным даже толком её переварить. Глаза, невольно привыкшие к вечному полумраку, умудрились самую каплю подслепнуть, чтобы теперь болезненно щуриться вот на этого хренового лиса да за черные стекла, по которым всё стучал и стучал дождь, лишь для того, чтобы худо-бедно их вообще разглядеть.
— Разумеется, мало, — на полном и страшном серьезе ответствовал Рейнхарт, затушивая очередную сигарету о днище опустошенной чашки из-под кофе. — Я, если ты, глупый мой, не понимаешь, готов заниматься этим дни напролет… Но в силу того, что ты пока подобного напора не выдерживаешь, стараюсь сдерживать себя, как умею. Поэтому не ругайся на меня — что я могу поделать, если твоя красота столь восхитительна, столь призывна и просто-таки напитана совращающим афродизиаком, что я прекращаю соображать, едва открываю глаза и вижу перед собой тебя?
— Блядь… Да хватит уже, психопат несчастный… Просто верни мне мою одежду, заткнись и дай спокойно пожрать.
То, с каким ажиотажем Микель на него поглядел, Уэльсу не понравилось настолько, что горсть еды, только-только проглоченная пересохшим ртом, застряла ровно на половине пути, заставляя изогнуться и закашляться, выдавливая чертовы рисины в обратном постыдном порядке…
А когда он откашлялся, когда утер с глаз наползшие соленые слезы и более-менее отдышался, то вдруг обнаружил, что мужчина умудрился не только куда-то бесшумно отлучиться, но еще и успеть вернуться, чтобы в вытянутых, подрагивающих от предвкушения руках преподнести ему…
Преподнести…
Чертово белое…
Наверное, платье.
Длинное, хлопчато-кружевное, с расклешенными волнистыми рукавами и обитой рюшевыми оборками юбкой с высокой талией да пышной бантовой лентой на грудине, завязывающейся не на манер мужского жабо, а на манер совсем чего-то постыдно-женского, цветочного, украшенного пастельно-голубыми пуговицами и откровенно…