Пальцы тут же потянулись к острому худому лицу, огладили то и обрисовали, размазывая по щекам теплую юношескую кровь. Надавили на лоб, отыскали челку и, зажав ту в кулаке да вдавив голову Юа в подушку, так и остались быть, остались удерживать, обездвижив настолько, что у Уэльса не осталось ни малейшего шанса на спасение посредством уползания или полноценного сопротивления без риска на откровенно страшные потери.
— Что, душа моя, выходит, тебе и впрямь предпочтительнее методы грубые, я бы даже сказал, средневеково-тривиальные? — в злобствующем порыве прошипел Рейнхарт, наклоняясь настолько низко, чтобы головка его плотно прижалась к губам юнца, который, с первого раза наученный полученным опытом, ни отвечать, ни открывать более рта не собирался, тесно стискивая зубы и только прожигая мужчину раскосыми льдистыми глазищами, смешанными с блеклой пышущей ненавистью. — Ты мне даже не ответишь? Какой же у тебя дурной нрав и какие стервозные манеры, распутная моя прелесть… Значит, получив своё удовольствие, моё тебя ни уже разу не волнует. Так, получается?
Юа старательно стискивал зубы, прекрасно понимая, чего чертов ублюдок пытается от него добиться.
Вроде бы — хотя бы на первый взгляд — проблема решалась просто: если он не разомкнет рта — никакой член в тот не просунется, а если всё-таки попробует — то тут же получит зубами, только на этот раз уже серьезнее и существеннее, без лишних предупреждений. А что до всяких там получений удовольствий этого треклятого человека…
Пусть бы себе имел его в задницу — Юа бы ни слова против не сказал, но терпеть что-то столь аморальное, как вылизывание полового члена заведенного до курка мужика…
Не хотел и не собирался.
Проблема была решена, Уэльс был почти мстительно-доволен, позволяя себе сухую насмешливую ухмылку, вот только степени лисьей развращенности он, к сожалению, не учел; мужчина, легко поняв и приняв, что так у него ничего не получится, вдруг лишь сильнее вдолбился ему в голову пальцами, выдрал несколько волосков и, наклонившись да так и оставив подрагивающую левую пятерню на собственном члене, принялся тот…
Мать его…
Надрачивать.
Первые движения оказались медленными и поверхностными, последовавшие — грубыми и быстрыми; ладонь скользила по всей длине, останавливалась у головки, сжималась пальцами, обводила каемку и снова спускалась к основанию, перемешивая член с яйцами, вновь и вновь танцуя по длине, оттягивая крайнюю плоть и тычась чертовой мокрой головкой по мальчишеским губам, подбородку, щекам.
Юа уворачивался, как мог. Юа скулил и рычал сквозь плотно стиснутые зубы, старался не слышать этого постыдного и влажного чавкающего звука, когда по стволу чужого хера потекли белые капли, концентрирующиеся в конце всех концов на его и только его лице.
Смазка обмазывала губы, пыталась за те протечь. Растекалась молочными стоками-ручейками по щекам и шее, забиралась каплями за уголки рта, вызывая стойкое желание тут же её выплюнуть обратно: даже не столько из-за вкуса, сколько из бешенства и упрямой вредности, хоть и вкус тоже приятным называться определенно не мог, и Уэльс ошалело терялся, не понимая, как Рейнхарт был способен брать в рот у него, если испытывал при этом действе то же самое.
Мужчина над ним стонал, рычал, часто и тяжело дышал, вжимаясь всё теснее и теснее, впиваясь в кожу да волосы всё грубее да грубее, пока обескураженный, сломленный, униженный и немного напуганный Юа не сдался, не зажмурил глаза, открыто демонстрируя эту свою чертову уязвимую неуверенность, за которой тело поддалось паршивой дрожи да тряске накалившихся нервов.
Чавкающий влажный звук в то же самое время стал громче, стал чаще; пальцы, сжимающие челку, отпустили её и, скользнув по лицу вниз, принялись оглаживать скулы да крепления нижней челюсти, одновременно с охватившей перверсивной паникой-паранойей-догадкой и впрямь…
О господи…
Исполняя в реальность колышущийся в сердце просмоленный страх и куда-то вновь умело надавливая, и Юа…
Юа, оборачиваясь дурацкой бездушной куклой на веревочках, отчаянно противясь, но не находя способности ничего сделать, распахнул послушный рот, в который мгновением позже ударила чертова горячая струя горьковато-просоленной спермы, за которой мальчишка закашлялся, завыл, забился, почти-почти зарыдал.
Отвернул кое-как лицо, но липкая жидкость покрыла его щеки и лоб, зажмуренные глаза со спутавшимися ресницами и скатавшуюся сосульками челку, шею и нос, разбрызгивая чертов запах, подчиняя себе полностью и делая до невозможности…
Своим.
Юа отплевывался, рычал и проклинал, но пальцы Рейнхарта снова легли ему на рот, пальцы Рейнхарта перетекли к кадыку, куда-то там нажимая, в результате чего мальчик, не подчиняясь больше оставившим желаниям, непроизвольно сглотнул, с кошмарным ужасом ощущая, как семенная мерзость скатывается по его пищеводу да попадает прямиком в желудок, чтобы раствориться и какой-то своей частью остаться внутри уже, наверное, навсегда…
Юа скулил, из последних сил сдерживая лезущие и лезущие через край постыдные слёзы, и, обескураженный и побитый, не имеющий ни крупицы некогда принадлежавшей, а теперь с потрохами отнятой воли, чувствовал, как сраный Рейнхарт, ублюдский Рейнхарт, Рейнхарт, которого никогда-никогда не хотелось прощать, наклонившись да подхватив его к себе на колени, медленными тягучими движениями языка вылизывал его ухо, вышептывая туда ничего не значащие, никого не способные провести слова обманчивого успокоения да больного своего признания, на всю грядущую жизнь повязавшего мальчишку с ноябрьскими глазами болезненной путой захороненного в подножной могилице серафима.
========== Часть 29. Goodbye God, I’m going to Bodie ==========
Возьми меня за руку, мой нерешительный друг.
Не слушай, что тени по пыльным углам нам пророчат.
Сойдем же с орбиты, покинем
Наш замкнутый круг,
Достаточно веры, огромной,
Как звездная ночь,
И наше бессмертие за горизонтом забрезжит…
За горизонтом событий
Ты слышишь?
Кольца металлический скрежет?
Услышь, что
Я тот электрон, что не хочет мотаться по кругу!
Возьми меня за руку, друг!
Но ты не берешь…
Ведь нет ни бессмертья,
Ни веры,
Ни друга.
Полина Колпакова
Ожидаемый Уэльсом вечер открытий да разговоров, способных поведать ему некоторые из тайн лисьего пройдохи, рухнул в бездну в тот же момент, когда чокнутый на всю голову мужчина, взявший на себя слишком многое, додумался изнасиловать его не куда-нибудь, а прямиком в рот, доведя юношу до того исступленного недоумения, в котором тот пребывал до сих пор, не в силах сообразить, что, почему и зачем нужно делать.
По языку раскатывался вкус чужого семени, губы всякий раз подрагивали, как только вспоминали, что между ними с Рейнхартом произошло. Соски мучительно болели, ощипанные сраными прищепками, и кое-где темнели набухающими пятнами расползшихся под кожей лилово-черных кровоподтеков. Запястья и лодыжки тоже ныли, украшенные коралловыми синяками, но самым худшим было даже не это.
Самым худшим стало то, что чокнутый эгоцентричный ублюдок, как будто бы в упор не понимающий, в чём корень обиды отстранившегося заугрюмившегося мальчишки, всё продолжал и продолжал творить последнюю на свете ересь, двинувшись да слетев с мозгов гребаной часовой… кукушечкой.
Если для него произошедшее было в полном и естественном порядке вещей — то для импульсивного Уэльса всё рушилось и из рук, и из-под шатающихся ног, и мальчик, не желая видеть паскудную довольную рожу, вновь устроил показательный бойкот, убравшись прочь из гостиной да склубившись в одеяле между началом и концом паршивой лестницы: снизу хотя бы долетали отголоски оранжевого пламенного света, а наверх тащиться не хотелось, потому что темно, уныло, холодно и вообще…
Дерьмовых воспоминаний, связавшихся с этим сраным верхом, отныне стало самым непритязательным образом в два раза больше.
Да и подняться туда было тоже по-своему проблематично — Микель, что-то там как будто уловив в озимых ноябрьских глазах, бодро заделал второй разнесчастный вход, и попытайся Юа туда просунуться — неминуемо примчался бы проверять, скандалить да беситься, потому что…