Что самое страшное и самое странное — этот Рейнхарт, этот несносный особаченный гад стал и правда вроде бы…
Мохнатым.
Юа кожей ощущал её, эту ненормальную, не могущую быть шерсть, что, обтираясь о его ладони да плечи, о грудь да лицо, щекоталась, першилась, кололась и пахла то ли нафталином, то ли пылью, то ли болотистой топью под корнями старого как мир дерева в позабытом Мидгарде, где спал, захороненный в засохший торфняк, сам великий Король Дуба, сам Солнечный Король, скрестивший длинные морщинистые пальцы на золотой, в яшмовой птичьей оправе, короне.
— Попался, значит? — неожиданно рыкнул на ухо чокнутый Зверь, выдыхающий пары сигаретного вишневого ментола и знакомого сладковато-грубого парфюма, перемешанного с этой вот выпотрошенной шкурой и солоновато-железным душком… не то крови, не то пролитого старого вина, умело ту имитирующего.
— Что ты… Какого хера тебе… нужно…?! — задыхаясь в его умелых — и прекрасно знающих об этом — руках, стискивающих откуда-то взявшимися когтями горло, прохрипел Уэльс, не имея над собственным телом — бесстыдно прогибающимся в позвоночнике и невольно вжимающимся бедрами в чужой твердый пах — более никакого контроля.
— Хера, юный мой девственник, твоему волчьему лорду вовсе не нужно, — рыком отозвалось Чудовище. Наклонилось как будто, требовательной хваткой когтистой лапы ухватилось за округлую, но тощую ягодицу, принимаясь ту мять и царапать заточенной ногтистой пятернёй. — Меня куда больше привлекает твоя сочная, упругая, восхитительная попка, источающая призывающие ароматы, сладкий ты котик… — Голос его вибрировал, голос его проскальзывал извивающимися электрическими ужиками по коже. Голос его оплетался тугим бичом возле зародыша жадно реагирующего члена, и Юа, хрипя да глотая постыдные стоны, лишь бессильно бил по полу ногами, пристыженно скуля сквозь плотно стиснутые зубы — ему снова хотелось, и хотелось настолько неистово, что впору было запрыгивать на крышу, запрокидывать голову и раздирать глотку лунным воплем проснувшегося по весне молодого кошака, только-только вкусившего всей обескураживающей полноты плотских удовольствий. — Так что… как насчет маленького дисциплинарного наказания, мой храбрый котенок? За всё то хорошее, чем ты меня сегодня изрядно побаловал?
— Ч-что…?
Юа не соображал уже ни-че-го.
У него тянулось, болело, просилось, пропуская по крови проводки ничем не покрытого предвкушающего наслаждения, и чем теснее Чудовище прижималось, чем туже упирался в задницу его член, чем болезненнее становились его касания, обдирающие кончиками когтей саднящую кожу, тем охотнее плыла чернявая голова, тем меньше кислорода оставалось в лёгких, тем незрячее становились глаза и тем резвее разум покидал взбунтовавшееся бесконтрольное тело юного распустившегося… или попросту распутного цветка.
— «Что»? — не без удивления и не без рычащего алчного хрипа переспросил голос, прикусывая зубами-клыками чувствительное трепещущее ухо. Пальцы, поерзав по шее, поднялись выше, принимаясь обводить острый подбородок и — потихоньку, миллиметр за миллиметром — забираться в послушно распахнувшийся горячий рот, готовый принять, кажется, их сразу и уже на всю длину: заглотить и облизать, укладывая глупого мальчишку к королевским ногам покоренным гончим гепардом в расписанном последними французскими Бурбонами ошейнике. — Неужели же ты позабыл, моё маленькое томное удовольствие? Я ведь обещал, что не спущу тебе его с рук, твоего некрасивого поведения, а даденное слово, увы, приходится сдерживать, чтобы ты всегда мог быть уверен, что я говорю тебе правду и только правду, мальчик…
Если бы не горячая мокрая рука во рту, измазанная в его пенистой слюне, быть может, Юа еще сумел бы хоть что-нибудь сказать или сделать. Быть может, у него даже осталось бы достаточно здравого рассудка, быть может, он даже освободился бы от чертового гнета и вырвался на свободу, чтобы глотнуть свежей черной ночи и понять, насколько унизительно, насколько раболепно и добровольно склоняется перед этим человеком… зверем… Чудовищем… в принимающем своё аутодафе поклоне.
Но пальцы Зверя проталкивались глубже, пальцы вынуждали широко раскрывать губы и возбужденно, опороченно трястись дешевой похотливой блядью, когда подушечки вдруг перемещались на язык, принимаясь неторопливо щекотать, соблазнять, скользить вверх и вниз, заигрывая с самым чувствительным кончиком, поддевая и забираясь на уязвимую в своей беззащитности внутреннюю сторону, отчего Юа лишь стискивал вместе ноги, скулил, хватался пальцами за запястье Рейнхарта — не отрывая то от себя, но притягивая еще ближе, еще теснее и еще раскрепощеннее, уже вконец бесстыдно вонзаясь упругими ягодицами в чужой пульсирующий пах.
— Душа моя… Плоть моя… — услышал он вновь над самым ухом, втиснутое в то властным розовым языком и влажным выдохом по коже. — За то, что ты вытворяешь сейчас, тебя следует… непременно следует… еще раз и еще раз наказать, мой сладкий вожделенный каприз…
То, что Чудовище накрыло ладонью его живот и давно обтирающийся о штаны поднявшийся член, нисколько не смутило мальчишку, готового здесь и сейчас раздвигать перед черным косматым зверем ноги, чтобы только вкусить запретного разрывающего плода и чужой животной ярости, в запале сладости и желания вталкивающейся в его плоть.
Смутило его лишь то, что Пёсий Болотный Король на миг отлепился от него, ошпарил пугающей пустотой, вырвал половину крови и половину сердца, заставляя впиться от бессилия зубами в потерзанные губы…
Поэтому, когда Йольский Пёс возвратился из своих призрачных туманных странствий снова, подхватывая его под колени и под спину, когда прижал к себе и торопливо поднял на руки, вновь и вновь накрывая языком послушно подставленную шею и куда-то — сквозь тьму и невидимые зловонные топи — его неся, Юа, стиснув в подрагивающих пальцах кудлатую свалявшуюся шерсть и ткань нащупанной под той рубашки, лишь крепче прижался, лишь неистовее забился в его лапах, позволяя тем — неутомимым, требовательным и когтистым — безнаказанно скользить уже везде.
Даже, черти его всё имей, под самой-самой кожей.
⊹⊹⊹
Черный Зверь протащил его сквозь аллеи Темноты, вверх по скрипучим ступеням и до самой каморки чердака, где, продолжая касаться руками да языком, уложил на потрескивающий холод шаткой, знакомой одной шкурой и диковатыми ощущениями, постели.
Юа, который уже почти ничего не соображал, мимолетом заметил полыхнувшую в ночи тонкую световую щель, заметил тлеющие фитильки восковых свечек, прочувствовал кровью тот самый запах, с которого, по сути, и началось его пугающее знакомство с этим вот безумным домом…
— Ты притащил меня… на чердак…? — сбивающимся от напряжения охрипшим голосом спросил он, тщетно шаря рядом с собой ладонью; благодаря слабым светоизлучающим крупицам фигура Рейнхарта теперь немного проглядывала сквозь мрак и морок, но всё равно дотянуться до него Уэльс почему-то — хоть и был уверен, что мужчина находится до неприличного близко — не мог. — Какого черта…? Что ты вообще… творишь…?
Голос его был слаб, сопротивления в том оставалось меньше возможного, но Юа, упрямо сводя зубы да пальцы, в то время как глаза его лихорадочно бегали, а щеки так же лихорадочно горели, всё никак не мог заткнуться, просто принять происходящее и прекратить томиться прогрызающим судорожным холодом, люто желающим оказаться заполненным испепеляющим теплом.
— Вовсе не на чердак, плоть моя, — послышался гортанный зубастый рык, тоже отчаянно пересекающий последние удерживающие его перепонки. — Я принес тебя в своё логово, где собираюсь обучить нескольким — безусловно приятным и интригующим — взрослым… или, вернее, йольским да пёсьим вещицам.
Происходящее, дробящееся между «извращуга, но, дьявол, нравится» и «пошел-к-черту, никак-не-допустимо!» окутывало всё больше и больше, вынуждая потерянно приподняться на локтях, брыкнуть наудачу ногой, проорать что-то, наверное, о том — Юа сам не слишком хорошо себя слышал, — что он сейчас же уберется отсюда к паршивой матери, и пошел этот пёсий выродок в задницу со всеми своими гребаными игрищами. Какую-нибудь… какую угодно… его… не его… чертову…