Если бы перебранка продолжилась, если бы мальчишка попытался вякнуть хоть еще одно лишнее слово — Рейнхарт и послушался бы своего нового наваждения, наплевав, что кругом парили вездесущие уши да рты, глаза да цельные символические королевские близнецы с писаных портретов, лишившиеся кто головы, кто рук, а кто и чего поинтересней, чего не надо было пихать, куда ни попадя. Он бы стянул с тощего тела тряпьё и хорошенько бы разошедшегося стервеца проучил, не заботясь, что и кто там решит да попытается предпринять: Юа оставался его собственностью, Юа принадлежал ему, а всякое правило гласило, что со своим личным имуществом человек имеет полное право распоряжаться так, как считает нужным сам.
Обратного Рейнхарт не допускал, обратное даже не приходило ему на ум, и, всё больше зверея, всё больше распаляясь да меняясь в лице, он уже почти бросился наперерез, почти скомкал в пальцах погорячевший пересушенный воздух, представляя на месте порожнего кислорода — нежную мальчишескую шейку о гриве ночнистых рвущихся волос, когда вдруг…
Когда вдруг, пересекшись с черными пылающими глазами по ту сторону зала, испытал укол острой неожиданной обиды, смешанной с еще более острой тоской.
Руки, дрогнув, тут же поползли повисшими крючьями вниз, пальцы обескураженно разжались. Губы, шевельнувшись, потянулись перевернутыми уголками к полу, а под ресницами залегла болезненная потерянная тень, при виде которой Уэльс недоверчиво прищурился, напрягся, но позу свою воинственную через силу подмял: неуклюже уселся, прижал к груди одну коленку, вцепился ногтистыми пальцами в деревянные подлокотники и принялся тихонько шипеть да ворчать, точно и впрямь заделался бесовским недокормленным котом о двенадцати проступающих сквозь шкуру реберных костях.
— Быть может, ты всё-таки передумаешь и вернешься ко мне по собственной доброй воле, мой мальчик?
Подавить блуждающую от клетки к клетке злость и попытаться пойти по тропке перемирия было ох как непросто, особенно, когда нервы завязывались в натяжные нарывающие узлы, и всё же Рейнхарт, не желающий скандалить да занимать казармы двух чужеродно разных фортов, старался. Старался искренне, как мог, с тоской глядя во вражеский угол и по одним только глазам читая, что ни компромисса, ни мира во всём мире не случится, покуда дурной лорд табачных лемуровых плантаций не откажется от всего, что у него есть, в угоду непримиримому выдвинутому желанию.
Юа, конечно же, не ответил ни словом, ни делом, и Микель, еще с немного потоптавшись в пустоте и покривившись от действительно мерзковатого запашка, неторопливо, но настойчиво заполоняющего помещение, так ни с чем и отошел к одинокому столу.
Поняв, что мальчишка не станет возвращаться, сколько его ни зови, уселся на диван сам — так хотя бы было видно это чертово черное кресло с застывшим в том бледным детенышем-катастрофой.
Отхлебнул из бокала с красным полусладким вином, принесенным на одном блюде вместе с рыбой, промочил подсохшее горло. Взялся за вилку, еле-еле подавил острое желание зажать себе пальцами нос, чтобы только не вдыхать отнюдь не аппетитного трупного яда, и, уже практически склонившись над избранным национальным «лакомством», яснее ясного осознал, что вовсе не так уж того и хочет.
Нет, правда.
Пахло оно даже отвратительнее, чем он изначально предполагал; хотя, признаться, в мыслях как-то само собой не появлялось ничего близкого к очевидному разочаровывающему откровению, что перегнившая мертвая акулятина может зачем-то… пахнуть.
Разить.
Вонять настолько сильно, что в самую пору и впрямь хлебнуть из облизанного желтокожими детишками унитаза, лишь бы перестать дышать гнилым разложившимся аммиаком.
Да и выглядело, если на то пошло, чудесатое блюдо тоже не то чтобы соблазнительно или хоть сколько-то аппетитно: склизкое мясо, нарезанное неровными кубиками и одиноко покоящееся в центре вычурно-белой тарелки, имело морковно-грибной отлив, целые флотилии белой слюноподобной массы, оплетшие все и каждый кусочки, и такой предостерегающий недружелюбный вид, будто наружу из метаморфирующей плоти вот-вот собирались полезть пеленчатые деликатесы-опарыши, эмигрировавшие из радужной Страны Всерасовой Дружбы.
Микель потыкал в свой хаукарль резко притупившейся вилкой. Отпил еще немного разжижающего кровь вина. Ощущая под ложечкой шебуршание задумчивой тягучей тошноты, брезгливо подался назад, прикладывая все силы к тому, чтобы не потянуться в карман за платком и не зажать тем нос: действие это означало бы оглушительную победу упрямого Уэльса, а он — всё лелеющий нанесенную обиду — пока никак, вот просто никак не мог той допустить.
Правда, сил на противоборствующее трепыхание тоже никак не находилось, и Рейнхарт, не зная, куда себя деть и как оттянуть время до вынужденного начала трапезы, чуточку нервно, чуточку чересчур неправдоподобно бодро проговорил:
— А ведь я совсем даже не объяснил тебе, чем таким хаукарль является на самом деле, душа моя! Какое вопиющее упущение с моей стороны!
Юа, который отчасти считал, что торчать одному, когда можно было бы торчать под боком у психопатского Величества — очень и очень тоскливо, неуверенно поднял голову, так же неуверенно прищурил набычившиеся, негодующие из-за всего на свете глаза.
Поразмышляв да всё-таки поддавшись на очевидную провокацию, отозвался:
— Ты говорил, что это — тухлая акула. Я понял. А больше ничего знать не хочу.
— Но как же так? А как же просвещение, просветление, великие умы и необъятные пучины знаний, глупая ты моя душа? — Рейнхарт униматься явно не спешил. Как будто бы невзначай отодвинул от себя тарелку подальше, театрально хлопнул темными — иногда вроде как завивающимися кончиками кверху — ресницами. Поерзал немного и, сложив замком руки-пальцы, проникновенно замурлыкал, вовсе не интересуясь скупым мальчишеским мнением в этом — да и не только в этом, чего уж там — деле: — Да будет тебе известно, золотце, что хаукарль — это филе суровой полярной акулы с одним маленьким интересным «но», благодаря которому, собственно, блюда из неё ныне готовятся всё теми же способами, что некогда изобрелись тутошними предковатыми викингами. То есть с гнильцой, навязчивыми трупными нотками и этим вот… соблазнительным… наверное… и весьма интересным… окрасом.
Юа искренне не хотел у него больше ничего спрашивать, чтобы вновь не оказаться затянутым в круговорот безумных историй да еще более безумных поступков, но, потугами какого-то черта — вполне известного, именного, желтоглазого да зализанно-лисоватого — не справившись с предавшим языком, взял да и обреченно спросил:
— И что же это за паршивое «но», господин Микки Маус?
Господин Микки Маус этого и ждал.
Расцвел в елисейской содомитской улыбке, обнажая добрую половину сверкающих белых зубов. Аккуратно поправил волосы — точно красующийся перед курицей петух, — подергал за тугой накрахмаленный воротник. Оставил в пальцах полированную до блеска серебристую вилку и, принявшись той старательно размахивать да жестикулировать, с блаженно-чокнутым выражением проговорил:
— О, котенок мой, я знал, что ты не сможешь обуздать любопытства и удержаться от этого вопроса!
— Конечно, знал, придурок холерный… — с возмущенным шипением отозвался Юа. — Что еще с тобой, манипулятором гребаным, делать, если не тащиться на поводу, пока ты не натворил иначе какого-нибудь очередного дерьма…? И прекращай кидаться в меня своими паршивыми «котятами», котофил хренов! Я же говорил уже, что мне это не нравится!
— И вовсе я никакой не котофил, любовь моя, — тут же повеселев, как только аромат любимых игривых перебранок перебил запах трупной акулы, с прыткой ретивостью отозвался Рейнхарт, продолжая лосниться да лыбиться-лыбиться-лыбиться. — Но отказаться от удовольствия называть тебя так никак не могу. А сейчас позволь поведать тебе о чудесной северной акуле, которая имела невезение попасть ныне к моему — тоже не слишком везучему, как погляжу… — столу…
Юа неопределенно фыркнул; Микель уже хорошо знал, хорошо заучил: раз истошно не заорала и не принялась поливать на север да на юг эпатажным матом, значит — всё юная фурия позволяла и всё слушала, а что кололась да кусалась — так это потому что Роза, потому что куда ей Маленькие Принцы, когда нужны большие правящие Короли?