После — невпопад хохотнул.
На удивление послушно убрал ногу правую, а вот ногу левую так и оставил там, где той оставаться не положено, продолжая незатейливо ласкаться о стройные длинные ноги в узких джинсах да крепких — полукожаных, полузамшевых — сапогах.
— Хорошо, хорошо, будь по-твоему, мой свет. Тогда скажи-ка мне для начала… что тебе известно об… экстремальной еде, назовем её так? — с невинной улыбкой выдохнула эта вот желтоглазая невозможная зараза, хитро играясь восковыми бликами в крапленых опасных радужках. — Я имею в виду не что-то безобидно подпорченное, чуточку перегорелое, просто тебе по какой-то причине неприятное или какое-нибудь не такое еще, а… по-настоящему экстремальное. Вроде того, что, в принципе, не пригодно в пищу, если судить с морально-этической стороны.
Юа, подозревающий всё больше и больше чего-то приторно ублюдского за этими словами, матерно цыкнул, провел кончиком языка по прогорклым губам.
Недолго думая, со всей своей неискоренимой искренностью ответил:
— Ничего.
— Так я и думал… Но, возможно, ты хотел бы что-нибудь такое когда-нибудь попробовать, м-м-м? Только представь — изысканный деликатес далекой экзотической страны, о котором все наперебой твердят, но который на самом деле такая проза и такой отброс, что становится горько и смешно: к твоему сведению, всё, что ныне принято считать за новую моду и проявление тонкого вкусового извращения, всё, что купишь лишь за баснословную цену, что крестят знамением лакомства, достойного самого Четвертого Генриха, и за чем гонятся через половину мира, дабы испробовать восхваленного — а зачастую просто ужасного — вкуса, взросло на откровенных помоях да помоями и осталось. Например, все эти чудные дары моря, вроде креветок, мидий да устриц — всего лишь третьесортный шлак, который средневековые рыбаки нигде не могли сбыть: они считались чересчур не питательными, не приносили никому никакого прока и попросту не почитались за еду. Да и внешней притягательностью, заметь, природа их наградила не то чтобы сильно. Или вот сыр с благородной голубой плесенью: отнюдь ничего благородного за ним по тем временам не водилось, а плесень появлялась исключительно из-за того, что у бедняков не хватало денег на новое и приходилось есть тухлячок, а холодящих ящичков у наших попахивающих предков, как ты можешь догадаться, не существовало.
Юа, давным-давно не слышавший от болтливого мужчины этих его долгих увлекающе-занимающих исповедей, сейчас так легко упускать из рук изначальную тему разговора не собирался: мотнул головой, похмурился, припоминая и сопоставляя, но, почти не отыскав никакой связи между и между, снова недоверчиво проворчал:
— Да о чём ты всё треплешься, дурачина? Я тебя про рыбу чертову спрашивал! А ты…
— А я тебе и отвечаю, сердце мое. Только чуть-чуть издалека. Времени у нас с тобой много — мы же никуда не торопимся, верно? Да и обед тут приносят далеко не сразу… А без беседы сидеть крайне утомительно, если только — пусть я не смею и надеяться — ты не хочешь заняться чем-нибудь… поувлекательнее… — с непробиваемой гадкой улыбкой промурлыкал паршивый лис, складывая замком на столешнице ладони и принимаясь тереться этой своей приставучей ногой, точно большой одуревший мартовский кот, жаждущий неистовых любовных игрищ: коту-то, суке такому, конечно, хорошо. Ему-то вообще что? Всунул чешущийся член, кончил, высунул обратно и пошел себе по миру, а вот тому, чьей заднице досталось…
Уэльс, запоздало сообразив, что опять думает совсем не о том, страдая этой своей тягучей болезнью, окрысился пуще прежнего, клацая в пустоте зубами:
— Ничем я не хочу заниматься! — рявкнул. — Заткнись уже и говори по делу! И прекрати об меня обтираться, извращенец ты хренов!
— Извращенец, — с всё тем же блаженством согласился сволочной кошак. — Но зато, как говорится, весь твой.
— Вот же удача… — язвительно отпарировал Юа, пусть внутренне и полностью согласный, что такой вот извращенный чокнутый Рейнхарт всё лучше Рейнхарта никакого, если уж начинать мерить земной шар и земные ценности исключительно в этих чертовых Рейнхартах, непонятно, когда и как успевших помножиться в его чертовом, таком же на всю дурь двинутом сознании.
— Еще какая, золотце. Удача. Разве много у кого имеется личный и такой замечательный гадкий я? — лучезарно отозвалась улыбчивая скотина. Снова настойчиво потерлась. А потом, спасибо хоть на этом, заговорила обратно, не желая испытывать хрупкое терпение раскаленных капризных нервов одного небезызвестного шипастого цветка: — Но вот, скажем, яйца. Что тебе известно о яйцах, душа моя?
— Каких еще нахрен… яйцах…? — оторопело переспросил Юа, натыкаясь на насмешливый стеклянный взгляд витражных зрачков.
— Ну что же ты у меня такой непонятливый? Самых обыкновенных птичьих яйцах, разумеется: куриных там, утиных, гусиных, перепелиных… Прояви хоть крупицу фантазии, свет мой! На свете столь много пернатых тварей и столь много оплодотворенных скорлупок, из которых они получаются! О чём твоя очаровательная головка там думает, позволь узнать?
— Не позволю! — раздраженно шикнул мальчишка, черт знает с какого — хотя, в общем-то, вполне понятного и явно не того — хрена покрываясь алыми колющимися пятнами по щекам да шее. Лягнул в сердцах чертову ногу такого же чертового лиса и, надувшись на того, злостно потребовал: — Потому что хватит чепуху молоть! Какие, твою мать, яйца, если мы говорили о рыбе?! У рыбы нет никаких чертовых яиц!
— Чертовых нет, — философски согласился мужчина. — Но обычные-то вполне имеются. И они, да будет тебе известно, называются умным словом «ик-ра», несмышленое моё дитя.
— Рейнхарт, блядь… Предупреждаю, я сейчас тебе в башку чем-нибудь запущу…! Понял меня? Понял, спрашиваю?!
По горящим синим глазам и обуянному призрачным бешенством лицу Микель яснее ясного прочитал, что юнец озвучивал свою угрозу вовсе не ради громкого некрасивого словца, а посему благоразумно кивнул.
Напустил самый что ни на есть — и самый что вообще сейчас мог — фальшивый серьезный вид и, прокашлявшись, заупокойно-потешающимся тоном проговорил:
— Строжайше понял, мой юный принц. Не обессудь на Его Величество: оно старо, выжило из дряхлого слабого ума и сражено неистовой любовью к тебе, что превращает его в последнего на мирской земле глупца, братающегося с драконами, но пожирающего заживо соперниц-принцесс. Так вот, сейчас Его Сумасшедшее Высочество из ордена Независимых Чудаков расскажет тебе сказку про яйца: нет-нет, вовсе, к сожалению, не про те, про которые хотело бы! И даже не про те, которые золотые да рыбьи. Про самые обычные куриные яички, которые чудные китайские бабушки и дедушки варят в девственной детской моче.
За всем тем откровенным дурдомом, который безумец с плывущим взглядом, манящим в черную дыру куртуазной галактики, успел наговорить, нужное слово Юа уловил далеко не сразу. Успел повозиться, покоситься, поглядеть с подозрением…
А затем, наконец, сообразив, но явственно порешив, что мужчина просто вконец двинулся рассудком, с непробиваемым лицом переспросил:
— Ты сказал «в моче», твоё Тупейшество?
— Именно так, — кивнула довольная — всё еще старающаяся хранить очаг серьезности — да королевская недобитая морда.
— Яйца?
— Да.
— В хреновой детской моче?
— И снова да.
Юа непонимающе нахмурил лоб. Успокаивающе вдохнул, успокаивающе выдохнул, мысленно пожаловался сам себе на какую-то совершенно чокнувшуюся жизнь, хихикающую песнопенными голосами попрятавшихся в тенях свеч елизаветинцев: вот в том большом черном кресле сидел Брейгель с очками на лбу да бабушкиным прачкиным платочком поверх макушки, а вот под тем красным столиком ползал на животе отрастивший пузико Шекспир, заранее вырывающий могилку для нового, не рожденного еще персонажа, явившегося накануне призраком осеннего равноденствия…
— Что за херня? — сдаваясь, трогаясь и фатально не соображая, взрыкнул он, понимая, что чертовы сказанные слова всё равно никуда не деваются и никак себя иначе не объясняют. — Это что, твои потаенные желания?! Чтобы тебе… перед тобой… нассали на яйца?! Что ты вылупился?! На куриные, блядь, яйца! — полыхая стыдом и уже отчетливо видя, что Рейнхарт еле сдерживает паскудный смех, в жеребячьем бешенстве проорал Уэльс, почти уже готовый снять с ноги сапог и полезть избивать тем паршивого издевающегося лиса.