Впустить его Юа — так и не приучившийся целоваться, но после вчерашнего понимающий, что отказывать больше не сможет и, в принципе, не должен — впустил, с зажмуренными веками чувствуя, как тот хозяйничает во рту, облизывает щеки, оглаживает щекочущее нёбо, сплетается вместе с напором жарких умелых губ, начавших неистово подминать под свою волю его — и без того саднящий да закусанный — рот.
Поцелуй огрубел, налился чужой ломающей страстью; рука Рейнхарта, свободно мазнув по накрытому одеялом тощему колену, поползла вниз и вбок, ложась тяжелой глыбой на бедро и болезненно сминая пальцы, в то время как сам мужчина, теряя больную голову, уже практически напирал, практически вжимал до духоты в прикорнувшую за диваном лестничную перегородку, готовый, кажется, повторно разложить мальчишку прямо здесь и сейчас, чтобы продолжить вчерашнюю чертовщину, которой ни разу не насытил вечного волчьего голода.
Юа попытался воспротивиться — еще осторожно, головокружительно и неуверенно: надавил Микелю ладонью на плечо, попробовал стиснуть губы, выстраивая потешную — конечно же — блокаду…
Нарвался на еще больший натиск, еще большую страсть и нетерпеливо подрагивающую ладонь, что, заученно соскользнув к нему на шею, огладила чертовы индийские чакры-точки, ухватилась за спутанные волосы, заставила запрокинуть голову. Поцелуй тут же стал до невозможного глубже, напоминая собой своеобразное насильное соитие; язык принялся безнаказанно скользить-шарить-ползать вверх-вниз, повторяя ритм вчерашнего разврата. Рука с бедра переместилась на тощую ребристую грудь с трепетным сердцем, заигрывающими покачиваниями пальцев поддевая край одеяла и медленно-медленно спуская то ниже, ниже, ниже…
Юа…
Наверное, хотелось.
Наверное, немножко пугалось и кололось.
Наверное, втекая в кровь с повторной волной взбудораженного возбуждения, отчаянно желалось, чтобы Рейнхарт грубым рывком раздвинул ему ноги и, продолжая выпивать через рот своими постыдными поцелуями, снова, черти его всё забери, болезненно, упоительно и по-животному ненасытно выебал, заставляя кричать от агонии и пожирающего рассудок наслаждения. Юа подсознательно безумно этого хотелось, и тело его отзывчиво потряхивало в опытных мужских руках, грудь спирало от нехватки воздуха, внизу живота сладостно ныло и поднималось, пальцы неистово тряслись, обещая вот-вот пролить весь чертов муторный чай…
Полностью обескураженный, полностью лишенный способности что-то и зачем-то соображать, Уэльс покорно изогнулся под рукой на своём боку, на пояснице, под очевидным — а оттого еще более сотрясшим — желанием и вправду его подмять да поиметь, в то время как Рейнхарт уже что-то вышептывал в рот и на ухо мокрыми нетерпеливыми поцелуями, выводил языком невозможные признания, жадно ласкал влажными губами его лицо — от острого подбородка и до прикрытых век, накрывающих подрагивающие в экстазе глазные яблоки. Ладони мужчины потянулись под одеяло, заскользили по впалому животу, очертили наливающуюся бесстыдной похотью юную плоть, истекающую каплей липучей белой смазки с упершейся в пальцы головки.
Кисти Микеля возбужденно дрогнули, резко ухватились за бедра, изнывающие метками кровоподтеков да синяков. Спустились на отхлестанные накануне ягодицы, обрисовывая кончиками пальцев аппетитные половинки, проникая еще дальше, еще глубже и еще ниже, обводя кольцо тесных истерзанных мышц и медленно-медленно протискиваясь внутрь, где оставались дремать капли вчерашней спермы, где было выбеленно-хлюпко и невыносимо-будоражаще…
И где сам Юа, резко раскрывая одичавшие мгновенно глаза, вдруг испытал почти ножевую, почти не сравнимую ни с чем известным ему докучливую боль.
Боль эта полыхнула перед глазами такой сокрушительной вспышкой, что мальчишка, выгнувшись дугой, вцепился когтями Рейнхарту в плечи, комкая и срывая его рубашку. Разжал надтреснувшие губы, напрягся всеми мышцами, покрывшимися прослойкой металлического хрома, и, буйно замотав головой, практически проорал мужчине в рот, с очумелыми ужимками пытаясь уползли, выкрутиться и избавиться от убившего всю сладость кошмара, тяжелыми ноющими волнами поплывшего вверх по телу, чтобы начало болеть уже практически всё, каждый участочек и каждый нервный корешок, доводя до исступленного всхлипа и повлажневших, через последнюю волю сдерживаемых от нового на очереди позора иссиних ноябрьских глаз.
— Стой… — прохрипел он сдавленным, скрученным по швам голосом, опуская трясущуюся кисть вниз и пытаясь отцепить от себя пальцы заведенного Микеля. — Стой же… ты…! Клянусь, если ты… продолжишь…
Это вот пустое — потому что критически не выполнимое относительно данного человека, — но потенциально опасное — потому что кого-нибудь другого Юа мог и попробовать — «я убью тебя» удивленно разбилось о сад сонных камней такой же сонной желтой иволги, когда мужчина, к вящему юношескому изумлению, вдруг действительно подчинился и действительно вынул пальцы, вместо ожидаемого холодного бешенства рисуя лицом…
Искреннюю, невозможную и какую-то… смято-виноватую, совсем не свойственную ему тревогу.
— Прости меня, мой мальчик, — прошептал он, тут же — вопреки полуослепшим глазам и сбитому дыму дыхания — бережно подхватывая мальчишку под спину, осторожно укладывая на худые позвонки и целуя уже не в губы, а во взмокший холодный лоб. — Прости меня, прошу тебя. Одно лишь то, что ты находишься рядом и не отталкиваешь меня от себя прочь, заставляет терять рассудок и бесконечно желать тебя снова и снова, между тем как я должен бы понимать, что… после вчерашнего тебе потребуется некоторое количество времени, чтобы восстановиться и оказаться способным вновь меня принять.
Шепча всё это бесстыдное и донельзя честное, покрывая ласковыми поцелуями накрытый челкой лоб и полыхающие щеки, этот новый Рейнхарт заставлял бесконечно стесняться, бесконечно стискивать кулаки и зубы, но…
Хотя бы — в кои-то, господи, веки… — он понимал причины да глубину происходящего сам, хотя бы не требовал от Юа немедленных объяснений, хотя бы имел глаза и умел теми читать, за что мальчишка, тихо скуля и выстанывая, не мог не испытывать к нему сумасшедшей исковерканной…
Благодарности.
Сумасшедшей, сумасшедшей, сумасшедшей…
Именно что сумасшедшей!
Потому что ничего бы этого вообще изначально не произошло, если бы не чертов помешанный Рейнхарт.
Ничего бы этого…
Никогда…
Не случилось.
Не было.
Ни-че-го.
Настолько ничего, что какая-то сраная боль в заднице, куда этот придурок вдруг опять полез дрожащими — как у перекурившего гашиша европеизированного индуса — руками, только теперь для того, чтобы что-то там с краю ощупать и проверить, стирая подушечками сперму с подсохшей кровью, показалась вдруг пустячной, насмешливой, маловажной. Приторной и мещански-прогорклой. Потому что…
Потому что просто.
Потому что куда теперь без него, без этого глупого желтозверого лиса, все-таки сумевшего натянуть на глотку ошейник да вручить в руку собственный поводок, доверчиво раскрывая на ладонях чудовищно красивое, чудовищно отталкивающее и чудовищно завораживающее сердце?
Единственное живое сердце на весь чудовищно огромный, чудовищно однообразный и чудовищно опостылевший мир.
⊹⊹⊹
— Милости прошу к столу, любовь моей души, — с довольной улыбкой промурлыкал Рейнхарт, склоняясь перед удивленным, отчасти снова склочным Уэльсом в галантном помпезном поклоне павшего Серебряного века, с недостающей на макушке страусиной шляпой, но зато с подобающе приложенной к сердцу правой ладонью.
Юа, всё так же завернутый в свое одеяло и не находящий ни малейших сил на то, чтобы натянуть на себя что-нибудь иное, с подозрительным прищуром поглядел на один из самых обыкновенных столов — которыми они до этих самых пор с удивительным рвением пренебрегали пользоваться, предпочитая общество полов да подоконников, — вплотную придвинутый лисьими потугами к дивану.
Пока мужчина всё что-то таскал да таскал из кухни, пока гремел посудой и нечто бодрое напевал под нос, Юа — слишком слабый еще, чтобы банально подняться и сделать хотя бы несколько шагов — позволил себе задремать в обнимку с греющей подушкой, и теперь, щуря спросонья глаза, недоверчиво глядел на буквально ломящийся под весом принесенных тарелок кофейно-журнальный столик: одна миска громоздилась на другой, бутылки и бокалы сталкивались бочками, фрукты вываливались из форм и блюд, заваливаясь в гости к кускам шоколада или крошащегося пирога.