— Не смей продолжать! — мгновенно распалившись, рявкнул Уэльс, давший себе неведомый зарок никогда не заговаривать и не думать о тех чертовых днях. Дни были болезненными, дни чуть не сломали его и не довели до потери того единственного, что играло отныне в жизни значение, поэтому их отчаянно хотелось скомкать, выбросить в помойку да забыть. Забвение, точка, пропасть — вот и всё его проклятое прошлое. — Просто ответь мне на мой вопрос и заткни рот, придурок! Занимайся лучше своей мордой, пока еще чем-нибудь не заразился!
— Изволь, — озадачился Рейнхарт, с непониманием поглядывая то на юношу, то на осколок потрескавшегося от чересчур настойчивого стенного выковыривания зеркала. — Но что значит — «чем-нибудь еще»? Я ничем, клянусь тебе, не болею, ослепшая ты моя роза. А даже если бы и…
— Да тупостью, тупостью ты болеешь и подвешенным языком! Кретин.
Господин Его Величество Лис, быстро сменив припасенное в рукаве заводное настроение, рассмеялся.
— А вот это ты чертовски верно подметил, прозорливый мой. Но ты ведь простишь мне этот маленький недуг, как и я прощаю тебе твои причуды? Жаль, конечно, что он не настолько заразный, чтобы прижиться и в твоих хорошеньких жилках, но… хватит с нас, пожалуй, такого вот больного и меня. Иначе бы нам пришлось дьявольски трудно еще и с этого конца… Возвращаясь же к твоему вопросу, дитя моё… В ту ночь я имел вольность немного рассказать Ладвику о тебе и о том, что между нами происходит.
Юа, заслышав это и сопоставив с прогремевшим признанием ту усмехающуюся понятливую улыбку, которой одарил его сегодня этот хренов Ладвик, побагровел, стыдливо стиснул зубы. Хотел уже было наорать на безмозглого кудлатого балбеса, чтобы не смел трепаться о нём, как, кому и когда ему вздумается, но, заглянув в виновато-изможденное лицо со всеми этими распроклятыми ушибами да запекшейся алой кровью, отчего-то… передумал. Скис. Сник. Выдал бесцветное:
— И дальше что? Он просто сказал тебе, какой ты идиот?
— Вовсе нет. Что ты! У Ладвика есть сын примерно твоего возраста, поэтому он сумел меня понять и даже постарался дать несколько дельных советов по поводу того, как стоит с тобой обращаться — у меня ведь отродясь не имелось опыта общения ни с подростками, ни с детьми. А то, что мы переживаем в юношестве собственном, стирается из памяти куда быстрее, чем тебе может представиться, дарлинг. Старина Ладвик весьма внимательно меня выслушал, и сегодня мне хватило сообщить, что ты, наконец, принял мои ухаживания, чтобы он тут же пропустил нас с тобой внутрь, закрыв глаза на некоторые, м-м-м… незначительные обстоятельства. В любом случае я обещал ему, что ни к какой выпивке тебя не подпущу, мальчик, а значит, проблем ты ему не доставишь по определению.
— Угу… — то ли весело, то ли невесело — не сумел понять и сам — фыркнул Уэльс. — Я-то не доставил, а вот ты постарался на славу, мистер Я-Всех-Убью. На что хочешь поставлю, что этот твой приятель тебя больше в жизнь к себе не подпустит…
— А мне и не надо, — улыбаясь уже чуточку более серьезно, чуточку более хищно, заверил его непрошибаемый лисий король. — Как только в моей жизни появился ты, кто-либо другой тут же перестал быть хоть сколь-то интересен мне, душа моя. У меня никогда не находилось сил на двоих людей одновременно, и мне уютнее выложиться до последней капли в кого-то одного, кто мне по-особенному дорог, чем размениваться на мелочевку да прочую дождливую морось под эпитафией так называемой дружбы. Качество, как бы банально это ни звучало в нашем осовремененном мире, всегда ценнее, всегда предпочтительнее количества, если, разумеется, мы говорим не о банальной воинственной толпе и не о банальной бойне.
Закончив свою тираду, Рейнхарт изможденно вдохнул, выдохнул. Откинулся ненадолго на спинку кресла, задумчивым взглядом поглядел в потолок, выхватывая в том желтые да коричневато-серые трещины-тени, прикидывающиеся под шепотом англо-саксонской друидической магии не то кошками, не то взъерошенными рыжими сипухами…
Снова выпрямился, снова улыбнулся — ласково и непринужденно, возвращая со вздохом в пальцы терзающий одним своим существованием флакончик.
— Знаешь… а я ведь действительно, должно быть, не верил, будто всё получится и ты в конце всех концов останешься со мной, — сказал вдруг он.
Сказал так неожиданно и так просто, опустив вниз потрепанные уголки рта и наклонив голову, чтобы на глаза упала тень выбивающихся по-домашнему волос, что Юа, до этого более-менее спокойно ютящийся в кресле, вздрогнул от щемящей растерянности, вскинул лицо и прекратил дышать, непонимающе приоткрывая переставшие подчиняться губы.
— Рейнхарт…?
— Теперь мне особенно страшно представить, мой мальчик, что… тебя могло бы не оказаться рядом. Что ты бы выгнал меня или уехал прочь сам, так и ускользнув из моих рук. Сейчас… сейчас я бы никогда уже тебя не отпустил, сейчас я бы погнался за тобой по всему свету, преследуя, как преследовал безумец Орфей свою неразумную Эвридику. Но как бы в точности поступил тогда, все-таки найди ты способ меня оставить… Я затрудняюсь сказать тебе наверняка, mon angle. И от осознания этого мне становится больно дышать. Покинул бы ты меня или слёг от моей же ревности — практически одно и то же. Представлять, что тебя попросту больше нет для меня на этом свете, что я не могу потянуться и дотронуться до твоей щеки, ладони или волос… Представлять, что этот дом снова нем, глух и холоден, мне настолько страшно, что… Мой котенок, я…
— Прекрати… — тихо-тихо, шелестом забившейся в сено мыши пробормотал Юа, от каждого пророненного и подхваченного признания точно так же теряющий способность дышать. Помешкав да поглядев в обиженные, повлажневшие от дурмана — не слёз же, правда, Рейнхарт…? — глаза, отражающие секреты всех сновидцев да загадочных улицетворцев в белых цилиндрах, раздраженно ругнулся на самого себя, тяжело поднимаясь на нетвердые ноги. — Ты просто пьян, глупый… Вот и треплешься… думаешь… теперь о всякой… ерунде.
Его пошатывало, его трясло от того безумного неслыханного шага, на который он добровольно, не веря собственному сердцу, сладко трепыхающемуся в груди сорванным нарциссом, решился порывисто пойти.
Подтёк, отказываясь пересекаться взглядами, к мужчине, отодвинул от того заваленный распотрошенными тампонами да залитый едким антисептиком столик. Продолжая страшиться — хотя ведь надо, надо было… — заглядывать в пристально наблюдающие глаза, потянулся за многострадальным флаконом и за чистым куском ваты, изо всех сил делая вид, будто это не он и будто это всего лишь призраки, переняв неперенимаемую внешность, балуются, дуря доверчиво раскрывшемуся человеку нетрезвую отбитую голову.
— Юа…? Мальчик мой…?
— Я… сам… — неуверенно пробормотал Уэльс, прикусывая от непривычного смятения губы. — Сам смажу твои дурацкие раны. Всё равно у тебя… руки из задницы растут, твоё Туп… тупое Светлейшество.
Кажется, слова его произвели фурор, потому как Рейнхарт, едва те осознав, резко замолк, резко захлопнул рот, резко остекленел расширившимися глазами, оборачиваясь в каменную неподвижность и чуткий животный слух. Послушно остался сидеть на заднице, когда Уэльс, внимательно оглядев его с головы и до ног, цыкнул, пытаясь понять, как получше и поудобнее подступиться. Призадумавшись да смочив раствором тампон, уселся не на корточки в изножии на полу, как собирался изначально, а на подлокотник чужого кресла, ухватываясь двумя подрагивающими пальцами за скулу Микеля и поворачивая его голову — вот-вот готовую взорваться от поднимающегося по стоку огненного жара — к себе.
— Будет больно, Светлейшество, — тихонько, смущенно, но и по-своему пакостно-игриво предупредил мальчишка. — Я, по крайней мере, на это надеюсь. Чтобы башкой, а не жопой в следующий раз думал.
Рейнхарт хмыкнул уголком побледневших губ, в то время как глаза его оставались желтеть, чернеть да клубиться просыпающейся алчной жаждой, алчной надеждой впервые забравшегося на руки беспризорного ребенка…
А потом вот и хмыкать, и распускать этот свой ментальный удушливый жар моментально прекратил, когда Юа, тоже ответив хитрющей хорьковой ухмылкой, от души приложился мокрым — до стекающих по пальцам капелек — тампоном к самой большой, самой зверской пробоине на высоком лбу, с удовольствием щуря каверзные кошачьи глазищи.