Когда балка вдруг, скрипнув да как будто покачнувшись, взвизгнула финальной двадцать седьмой старухой-королевой, похороненной не под ступенями — как положено, если соблюдать законы равенства да коммунизма, в кои Микель старательно своего фаворита посвящал, — а под самым потолком.
Балка взвизгнула, крыша отозвалась задумчивым партийным гулом…
И Рейнхарт, много ранее понявший, что сейчас в обязательном порядке произойдет, взял да и отпустил распахнувшего удивленные глаза мальца, растягивая губы в совершенно безумном мстительном оскале.
Наивный Уэльс, сплетенный по нижним и верхним конечностям откровенно фальшивящими отрезками времени да танцем кружащегося головного мозга, даже почти возликовал, почти возрадовался непредвиденному отложению казни — которая, он знал, всё равно рано или поздно последует. Почти оскалил зубы в пренебрежительной ухмылке, натыкаясь на точно такую же ухмылку и на чужих губах, демонстративно сплевывающих затекающую в рот с разбитого лба кровь…
А потом вдруг хренова балка, проеденная дождями да внутренней трухлявой гнилью, просто переломилась пополам.
Тут же послышался треск, тут же пошатнулись стены. Тут же, осыпаясь градом, наземь полетели всевозможные обиходные предметы, покрывающие собой и Уэльса, и его стул, и его вопли своим грохотом; сама опорная деревяшка, выйдя из штыков, покачнулась, погудела и, потрясая теперь и Микеля, отнюдь не ожидавшего столь разрушительно-опасных последствий, помчалась вниз, разнося и печку, и стол, и подвесные полки. Углом она задела холодильник, углом едва не задела мальчишку, который, матерясь и вопя, свалился на пол, приложился головой, взвыл и лишь чудом не оказался раздавлен мокрой, истекающей дождливым соком махиной, приземлившейся аккурат возле его трясущихся ног.
Дыша часто-часто, мучаясь раскалывающейся от боли разбитой головой, Юа скрёб ногтями пол, вжимался спиной в стену и сползал по той вниз, совершенно не будучи способным осознать, что только что случилось и что случиться бы могло, промешкай он еще хоть немного или поменяй чертов столб свою траекторию…
Затем, одаряя нежеланными воспоминаниями об отсутствующем одиночестве, под чужими шагами зашуршал да заскрипел перепуганный пол.
Сконфузившись, сжавшись в ядовитый ежиный клубок, Уэльс вскинул затравленные глаза. Ощерил зубы, готовый рвать за малейшую приготовленную издевку. Поприветствовал сучьего лиса осевшим затраханным матом, застрявшим где-то у подножия импульсивно сокращающегося горла.
После — шатнулся было прочь, да только не справился, не успел, не смог: тихонько взвыл от ломкой боли во всём — ушибленном и перешибленном — теле и остался сидеть, где сидел, намертво пригвожденный к затопляемому дождливыми рыданиями месту.
И когда Рейнхарт осторожно опустился напротив него на корточки и так же осторожно притронулся пальцами к щеке, принимаясь неторопливо ту выглаживать, вопросительно заглядывая в черные стихающие глаза, Юа почувствовал, как выпивающая до дна усталость, похожая на теплый и грустный олений мох, схватила и сковала его руки и ноги, разум и сердце, заставляя на время и самому обернуться странным, вязким и топким мшаным существом и принять каждую каплю проливаемой с дышащего человечьего неба ласки.
— Что… будешь меня убивать теперь…? — с опущенными веками, беззащитный и по-своему доверившийся да смирившийся, пробормотал он, уверенный, что лучше лучшего знает, какой последует ответ.
Однако качание лисьей головы он уловил даже сквозь ресницы и, тут же удивленно те вскинув, недоверчиво сощурился, вглядываясь в сузившиеся лунки-месяцы иных провальных зрачков.
— Нет. Ты и так достаточно получил, малыш, — хмыкнул Рейнхарт. Хмыкнуть — хмыкнул, да как-то… беззлобно, как будто тоскливо и сожалеюще. Как будто глаза эти желтые говорили, что если бы Юа не устроил того, что устроил, у них вполне мог бы получиться уютный обедо-ужин, а даже если бы они немного повздорили и чертова балка так или иначе свалилась — Микель бы сейчас с удовольствием носил маленькую бестию на руках, ухаживал за той и залечивал покрывшие тело раны, а теперь был вынужден сидеть и безучастно смотреть, позволяя вкусить заслуженного наказания, чтобы не прикладываться к тому самому. — Хватит с тебя. Правда, что теперь делать с этим бедламом — один бес разберет…
Уэльс, которому было чертовски больно, но который снова этой болью частично упивался, радуясь, что расправа непосредственно Рейнхарта — обещающая принести этой самой боли в разы больше — каким-то чудом миновала, поднял плывущую голову, привычкой прищурился. Оглядел разнесенный в клочья обеденный стол об одной ножке, разбитую и разбросанную по полу посуду, разливающиеся потопами чайные да алкогольные лужи. Стулья, лишившиеся копыт-ходулей, холодильник с дверцей, на которой теперь зияла истинная кратерная впадина.
Дождь, покрапывающий сверху, наполнял послевоенную тишину траурноватым стуком-перестуком; по стенам ползали слепленные маленькой волшебницей Туу-Тикки облачные лошадки, вытягивающие длинные любопытные морды и касающиеся бархатными усатыми носами запруд с вареньем, словно задумываясь, а не получится ли сварить из тех излюбленного фиалкового мороженого…
Юа рассеянно простонал, стараясь выкинуть из головы и призраков, и лошадей, которых тут быть не могло, но которые тем не менее были.
Невольно приподнял уголок нервно подергивающихся губ, откидываясь затылком на шероховатую холодную стену.
Следом за ним, растянувшись полосатым лавандовым Чеширом, тоже нервозно хмыкнул в половину голоса Микель, усаживающийся рядышком, прижимающийся плечом к плечу и меланхолично да философски глядящий в истекающее деревянными облаками потолочное небо…
Лишь в этой вот измотанной тишине, лишь под умиротворяющим дымом остывающего пепелища, уходящего в пустоту крылатыми парусниками из клевера да мелиссы, радио, давно уже заблудившееся в темноте пространственных океанических помех, вернулось на покинутый гребень, бело́, бито и шумно заголосив всевозможными фразами-осколками пары десятков одновременно заклинивших передач:
«Сегодня… вблизи бухты… были найдены… корабельного интенданта с судна Морган Уэ… затонувш… три с лишним… столет…»
«Всё больше жителей Азии и запада России жалуются на угасание Европы, в то время как, друзья мои, я скажу лишь одно: давайте с удовольствием поугасаем с ней вместе!»
— Вот это, кстати, да, — лениво откомментировал Рейнхарт, обласкивая дрогнувшего Уэльса задумчивым полупрозрачным взглядом. — Хоть что-то дельное сказали, наши маленькие коробочные человечки.
«Жили-были в небывалом государстве, зовущемся Нью-Йорк…»
«Если вы решились вскрыть себе — и не только себе, дорогие наши умирашки! — грудную клетку, мы советуем сначала тщательно всё обдумать и подходить к столь трудоемкому делу правильно! Во-первых, нужно помнить, что мы преследуем строго две цели: промыть всё, что заложено внутри нас, высушить это на солнышке — лучше всего подойдет летний восход — и зашить обратно в первозданном порядке. Не стоит волноваться, дорогие! Вскрытие собственного тела ничем не отличается от вскрытия стационарной машины: главное, вернуть всё на свои места до малейшей схемы и проследить, чтобы внутрь не проникла инородная пыль…»
— Вот черт… — устало выдохнул лисий мужчина. — Опять заело этот хренов тюнер… Тупейшая же машина, а. Пойду пну его, что ли… Но смотри, юноша. Слышал, о чём они толкуют? На полном ведь серьезе толкуют. А ты говоришь, будто это я извращенец…
— Ты тоже извращенец, — непреклонно отозвался под его — не спешащим никуда подниматься и ничего выключать — боком мальчишка. Впрочем, последнее радиовещание настолько потрясло, что слова прозвучали скомканно, с душком сильного сомнения и тем немного безобидным вопросом, который однажды появляется в жизни каждого художника, рисующего кистями, словами или кровью из жил: «я рисую себя или это «себя» рисовало меня вчера перед сном?»
— Я же не отрицаю, конечно, но если попробовать сравнить, мой милый мальчик…