— Вот там. Посидеть в этом парке да горячо поспорить по поводу того, что находится перед глазами — излюбленное занятие всякого приезжего или приблудившегося по незнанию туриста, дарлинг. Одни, особенно сильно пришлые, видят в данном монументе исключительно сборище камней или, на худой конец, чей-нибудь погребальный каирн, варварски вырытый под бедными жилыми окнами. Впрочем, и неудивительно, — думают они. Здесь же и есть варварский край, дикая нецивилизованная Скандинавия, где люди всё еще едят протухшую рыбу, потому что тривиально не умеют пользоваться благами нынешних цивилизованных изобретений. Зато те, кто исконно живут здесь — не так важно, уродились они тут или просто однажды перебрались по запаху позвавшего свободного прибоя, — видят ускользающий от меня…
— Задницу кита, — несколько для себя неожиданно, но угрюмо перебил Юа, понимая, что и в самом деле эту воющую да плавниковую тварюгу видит. — Это похоже на задницу… или хвост… Хрен с ним, пусть будет хвост. Хвост сраного кита. Вот.
Микель, переведя взгляд туда и сюда, чуть распахнул просветлевшие и повеселевшие — теперь уже по-настоящему — глаза. С довольством огладил пальцами запястье дрогнувшего от остроты ощущений мальчишки, осторожно поддевая мягкую прохладную ладонь, и, аккуратно придвинувшись ближе, чтобы оказаться совсем уже плечом к плечу, склонившись к запылавшему розовому уху, прошептал:
— Ты, надо признать, сумел удивить меня, мой цветок. Отчего-то я полагал, будто никакого кита — что угодно, но только не его — ты в этом чуде современного искусства не разглядишь, поэтому прими мои извинения за то, что я так некрасиво и зазря тебя недооценил. Сдается мне, ты прижился здесь даже больше, чем я…
Уэльс очередному его бестолковому трёпу значения не придал: в конце концов, кит был вполне очевиден, поэтому как того можно было за столько-то времени не разглядеть — он в упор не понимал. Зато, помешкав и подумав, с трудом веря, что вот так спокойно, почти по-дружески с кем-то заговаривает, неумело и неуютно пробормотал, приподнимая брови и поджимая тонкую полоску синеющих от холода губ:
— Ну? А ты что тогда в нём видишь, если не кита?
— Что вижу я, ты спрашиваешь…? — Юа слишком хорошо замечал, что мужские пальцы опять потянулись к карману, опять сжали в том пачку — все-таки присутствующих — сигарет, опять обожглись новой фикс-манией и опять пугливо выскользнули наружу, принимаясь нервозно постукивать кончиками ногтей по обтянутой черными брюками ноге. — Если тебя и впрямь интересует моё мнение, мальчик, то, на мой взгляд, это… скажем, рука подземного гиганта или голова некоего песчаного червя — слыхал о подобных диковинках? Говорят, они обитают не только во вселенной Дюны, прописанной богатым на фантазию Гербертом, но встречаются и в наше время и на нашей Земле, пусть многие непроходимые тупицы, страдающие прогрессирующим в обратную сторону разумом, и считают всё это мистификацией, подделкой да лживыми порожними домыслами. Насколько мне известно, наши с тобой пустынные червячки дорастают до двух-трех метров в длину и охотливо пожирают проходящие мимо караваны. Те исчезают как бы бесследно, очевидцев почти не остается, а те, что остаются, наверняка трогаются от пережитой катастрофы — воронки там какой-нибудь или настигшей песчаной бури — рассудком, поэтому верить им на слово — очень нехороший моветон, душа моя, как считает бесспорно всезнающее порнографическое общество. Вот так мы на сей удивительной планетке и живем… Что же до второй части этой занятной… хм… статуи, то… возможно, она представляет из себя… автомобиль. Старый ржавый автомобиль, либо скомканный в кулаке великана, либо проеденный зубками членистоногой — может, и не членистоногой, я, увы, не ахти как сведущ в занимательной биологии… — малютки.
— Ты… все-таки поразительно… невозможный… — оторопело выдохнул Уэльс, нарываясь на перелив безобидно-настороженного, но очень и очень взвинченного, как рвущая жилы пружина, смеха: да выкури ты уже свою блядскую сигарету, идиот, пока снова чего-нибудь не натворил! Тебя же изнутри просто трясет!
Лисья фантазия не ведала границ, выбивалась за планетарные карты и атласы, перегоняла в забеге мировую черепаху и всех четырех слонов, меланхолично жующих облысевшее ясеневое древо. Уносилась дальше, разбивала окружность любой космической сферы и, назло дяденьке Роршаху и его душевной игре в заманчивые черные кляксы, не вписывалась ни в одну графу, ни в одну вербальную строфу, ни в одну чертову докторскую справку. Вот только…
Только сейчас Уэльсу, обычно готовому этого человека слушать, слушать и слушать, было отнюдь не до неё, свободолюбивой да босолапой этой фантазии.
— Хватит мне зубы заговаривать, ты! — беззлобно, но смуро рыкнул он, беря откуда-то суицидально-храбрую смелость пытаться этим люциферным человеком командовать. — Доставай свою паршивую сигарету, смотри на меня — чтобы я тебя видел! — и кури! Или ты опять хочешь свихнуться от недостатка чертового никотина в крови и наворотить галимого говна, когда можно и без него обойтись?!
Рейнхарт, кажется, был потрясен.
Рейнхарт, кажется, был польщен.
Рейнхарт, кажется, был оторопело-счастлив, да счастья своего отчего-то наглядно выражать не стал, а лишь в несвойственной манере замялся, отвернулся, расстроенно крякнул. Побито покопошился носком ботинка в земле и, омыв прозрачным взглядом гуляющий мимо дом, выкрашенный в грязно-розовый оттенок помпезной маркизы Помпадур, с сумасшедшей исповедальной искренностью пробормотал, словно отчитываясь всевидящему святому батюшке:
— Мне, видишь ли… приснился под утро один нехороший сон, мальчик мой…
— Поздравляю, — недобро, никак не связывая заданный вопрос с полученным ответом, отозвался темноглазый юнец. — Я их тебе и желал, если ты забыл. Гребаных ночных кошмаров. За всё то замечательное, что ты вчера устроил. И?
— Да нет, ты не понял. Это был… не обычный кошмар, а тех, поверь, я за свою жизнь насмотрелся достаточно, чтобы придавать значение еще одному такому же. Я не думаю, что это был совсем прямо кошмар… или даже совсем сон, а… что-то вроде вещего… не знаю… предупреждения. По крайней мере, так мне показалось. Слишком уж оно было… живым, это видение. — Юа рядом, щуря глаза в бирюковатом, но опять и опять терпеливом ожидании, смотрел с тем сомнением, с которым добрые и любящие мамы и папы порой, ранним певучим утром, пропахшим соловьями да майским травным чаем, отправляли дочек да сыночков в доброе душевное заведение о ватно-подушечных стенах, и Микель от его взгляда заметно занервничал, принимаясь выстукивать каблуком по булыжнику неровный перевранный вальс. — Понимаешь, дарлинг… Я как бы был в нём… Девой… Марией.
Окажись у Уэльса что-нибудь во рту — он бы наверняка подавился и задохнулся, пуская из надтреснувших с хрустом глазниц ручьи соленых захлебывающихся слёз. А так только выразительно кашлянул, диковато покосился, прищурился поуже, перекатывая на языке пару обидных, ядовитых, но не до конца уверенных в своей правоте словечек и мнительно взвешивая, стоит их называть или нет.
— Нет-нет, ты не подумай ничего зазорного! Был я не совсем той Марией, которую все поголовно привыкли себе представлять. Эта была… наверное, чуть более современной дамой строгих жестоких нравов. Да и не настолько уж дамой вовсе — я, как ты можешь догадаться, тщательно своё новое временное тело осмотрел и между ног обнаружил все те впуклости и выпуклости, к которым привык, хоть меня и повязали кутаться в пышные оборочные юбки да страшные головные чепчики.
— Могу себе представить эту незабываемую картину… — не удержавшись, фыркнул раззадорившийся Уэльс, за что тут же расплатился сильнее да грубее сжавшимися пальцами на запястье и немного опасным, немного голодным дыханием на ухо, от которого — черти… — в животе свернулось поганое колючее тепло, а язык лихорадочно прошелся по губам, замирая в болевой растерянности у надкушенного уголка.
— Я бы попросил тебя быть полегче с выражениями, моя неосторожная радость. Поверь, в этом сновидении не было абсолютно ничего веселого, — предупреждающе рыкнул чересчур чувствительный Микель-придурок-Рейнхарт. — Я бродил по выгоревшим пустошам и заброшенным церквушкам, и все, кто видели меня, постоянно швырялись комьями грязи да кричали, что я должен сгореть. Признаться, я пару раз выходил к ним, к этим жутким кострам до самого неба, в которых навечно испарялись десятки агонизирующих кричащих женщин… Помню, что хотел свернуть им глотки — всем тем, кто желал проделать со мной то же самое, — да никак не мог им воспротивиться: новая сущность не пускала меня, заставляя терзаться мечущимся внутри гневом и не оставляя для того ни малейшего выхода. Она просто-напросто отказывалась поднимать руки и сжимать пальцы, когда я пытался что-либо сделать, роза… В какой-то миг я даже привык к этой невыносимой боли, прошел насквозь три опустевших города, пожранных крысами, кровью да чумой. Добрался до самой высокой горы — она была бела, точно отмытые от мяса кости, — на которой стоял, опоясанный терном, крест. И тогда какой-то человек в чернейшей котте да с белыми плерезами поверху вышел ко мне и сказал, что если я не откажусь от своих дурных привычек, то, скорее всего, однажды безвозвратно потеряю самое дорогое, что у меня есть. А самое дорогое для меня — это ты и только ты, душа моя. Поэтому я…