Джаред не понимал теперь, как мог не догадаться раньше, и ещё меньше понимал, как могут не догадываться те, рядом с кем Дженсен живёт, работает, ходит по магазинам каждый Божий день. Энн Брокли говорила, правда, что он «немного чудаковатый» — но она явно не сознавало всей силы этого преуменьшения до той минуты, когда Дженсен всадил ей нож под левую грудь. Самое страшное было то, что, если не знать, со стороны действительно можно было ничего не заметить: ну, просто чуть-чуть нелюдимый парень, неразговорчивый, тихий, явно себе на уме, но в сущности безобидный. Возможно, свою роль играло и то, что Дженсен был очень хорош собой — трудно поверить, что зло и безумие может таиться внутри красивого человека. Конечно, вся история мира и все искусства предоставляют множество примеров того, как красивое снаружи оказывалось отвратительным внутри — это один из мощнейших человеческих архетипов, положенных в основу множества мифов. Но всё дело было в том, что Дженсен не был отвратителен внутри. Отвратительной была его болезнь, но не он сам. Внутри у него была красота — исстрадавшаяся пленница в тесной железной клетке, безъязыкая, слепая, глухая; всё, что было у неё — это руки и искорка света, тлевшая в окружающей темноте. И эта частичка Дженсена, эта искра жизни, теплившаяся в его больном рассудке, пыталась творить, хотела любви и мучилась стыдом и ненавистью к той клетке, в которой была заключена до конца своих дней.
Эта искра — именно она, а не тупое стремление убивать — заставила Дженсена помочь Джареду и приютить его в самом начале их отношений. И из этой искры рождались его макеты. Сперва они восхищали Джареда, потом, когда он понял, кто такой Дженсен — пугали до дрожи в кишках. Теперь, когда он вновь переменил своё отношение к Дженсену, он присмотрелся к ним повнимательнее, потому что они и были сам Дженсен, в большей степени, чем что-либо ещё.
Дженсен рассказал ему, что начал делать их, когда лечился в больнице. У больных шизофренией бывают плохие дни (иногда переходящие в плохие недели, плохие месяцы и бесконечно плохие годы), а бывают хорошие. И в один из таких хороших дней терапевт Дженсена разложила перед ним краски, кисти, картон, пластилин — целую кучу разных предметов для творчества, и предложила попробовать, что ему захочется. И тогда, рассказывал Дженсен, его как будто вдруг осенило. Он даже не раздумывал (и это было не то пустое бездумье, которое сваливалось на него в плохие дни — напротив, вполне осознанная уверенность), просто потянулся и взял картон, белый листок картона, и за пятнадцать минут склеил из него домик, изображавший ферму, на которой жил у тёти в раннем детстве. Терапевт тут же принялась расспрашивать, что это за дом и кто там живёт, и нравится ли Дженсену этот домик — куча дурацких вопросов, которых он просто не слушал, так что в конце концов терапевт вздохнула и оставила его в покое, сказав, что он может оставаться тут, сколько хочет. Дженсен остался на два часа, и с тех пор каждый день приходил в комнату арт-терапии и клеил здания из картона: школу, в которой учился до больницы, конюшню на тётиной ферме, дом девочки, которая ему нравилось. Терапевт заметила его настойчивость в этом увлечении и принесла ему каталог особняков; Дженсен просмотрел его и выбросил; но на Рождество получил в подарок большой красивый альбом с крупными, качественными фотографиями шедевров мировой архитектуры. Так всё и началось. Макеты, которые Джаред видел в коллекции Дженсена, были не всеми из тех, что он делал — только самыми любимыми, теми, в которые он вложил больше всего души и труда. Не все они были технически совершенными, кое-где, при внимательном рассмотрении, Джаред заметил потёки клея, заломы на картоне, неидеальные углы. Но всё это дышало жизнью, запертой в тесной клетке — запертой в картоне точно так же, как Дженсен был заперт в своём сумасшествии. Собственных проектов он не создавал — Джаред спросил, почему, и Дженсен тут же замкнулся. Единственным не скопированным, уникальным во всей экспозиции была та башенка на викторианском особняке, которую Джаред заметил совсем недавно. Дженсен сказал, что склеил её как-то в выходной, пока Джаред был на работе, и что это первый макет, сделанный им за последние полтора года.
Картонные замки — вот всё, что у него было, но это всё-таки было лучше, чем совсем никаких.
И таким странным, таким жутким и ледяным контрастом к этой частичке тепла были мёртвые женщины, погибшие от тех самых рук, которые так бережно и аккуратно делали красоту. Джаред старался не думать об этих женщинах, находясь рядом с Дженсеном; но иногда ночами, лёжа в его объятиях и чувствуя его дыхание у себя на щеке, он не мог перестать представлять себе неживые, окровавленные тела. Счастье ещё, что он никогда их не видел — наверное, он не смог бы тогда остаться с Дженсеном, несмотря ни на что. Он думал о том, что всё это были люди, такие же живые, как Дженсен или он сам, что они были матери, дочери, жёны, подруги, что кто-то любил их и кого-то любили они, и вот теперь их нет больше на свете из-за того человека, который лежит сейчас рядом с Джаредом. От этих мыслей становилось невыносимо. Ужас и жалость к безвинно погибшим жертвам и ненависть к их убийце захлёстывали Джареда с головой, и он думал: «Господи, что я делаю? Кого я жалею, кого хочу защитить? Он же чудовище! Он безумное, больное чудовище…» И вот так его корёжило, разрывая между гневом и состраданием, и он засыпал перед самым рассветом, забываясь тревожным, прерывистым сном, а утром вставал и снова шёл в библиотеку, не забывая отправлять Дженсену SMS каждый час, а на обратном пути покупал молоко.
Как-то раз, в один из хороших дней Дженсена (он был веселей и разговорчивей, чем обычно, почти до болтливости), Джареда вдруг осенила одна мысль, и он спросил Дженсена, сколько раз тот нападал на женщин с тех пор, как у него поселился Джаред. Дженсен нахмурился, но ответил: «Три».
Если он не врал — Джаред думал, что нет — то так и выходило: три. Первый раз, когда вернулся с окровавленными руками, второй — когда убил мисс Брокли, и третий раз — когда Джаред увидел его в переулке и успел остановить.
Выходило, что из семи нападений почти половина произошла в течение двух последних месяцев, и ещё половина — в течение семи лет. Выходило так, что от присутствия Джареда Дженсену не делалось лучше; ему делалось хуже.
Джаред сидел, обмякнув на диване, чувствуя дурноту от этой внезапной мысли. И, как это иногда бывало в хорошие дни, Дженсен словно прочёл его мысли, и, наклонившись к нему (они сидели с попкорном на коленях и смотрели кино, когда Джаред задал этот роковой для себя вопрос), взял его за руку. Он редко теперь прикасался к Джареду первым, и Джаред вздрогнул, ощутив, какой тёплой и надёжной была эту рука.
— Я боялся, что ты узнаешь, — тихо сказал Дженсен, глядя на него своим пристальным и, в эту минуту, на удивление ясным и чистым взглядом. — Что узнаешь и уйдёшь. Мне с тобой хорошо, Джей. Сразу было хорошо, и от этого было плохо. Я слишком привык быть один. Я не люблю людей. И то, что с кем-то может быть так хорошо… то, что это в любой момент может кончиться… от этого становилось только хуже, понимаешь? Я иногда думал, лучше бы тебя не было вообще никогда, чем чтобы ты был, а потом тебя вдруг не стало.
Он сказал именно так — «тебя не стало», а не «ты ушёл» или «бросил меня». Он по-прежнему не исключал, что может сам стать причиной «исчезновения» Джареда. И это пугало его, наверное, ещё сильнее, чем его потенциальную жертву.
— Я никуда не денусь, — сказал Джаред, сжимая его руку в своей. Дженсен чуть улыбнулся уголками губ.
— Знаю. Поэтому теперь мне гораздо легче. И больше не… ну, я не чувствую такого сильного напряжения. Такого сильного ничего.
— Это хорошо, — Джаред слабо улыбнулся ему и погладил его руку кончиками пальцев. Они досмотрели кино в тот вечер и заснули, обнявшись.
Сексом они больше не занимались. Вообще. Не целовались даже, не считая лёгкого прикосновения губ ко лбу или щеке. Джаред не знал, почему; он хотел Дженсена до боли, до ора, у него почти постоянно был адски сильный стояк. Он никогда не воздерживался так долго — неделями, обходясь одной мастурбацией, которой разряжался наскоро во время душа. Это было так странно: они с Дженсеном стали, определённо, ближе, чем были прежде — но в то же время между ними появилась прозрачная стена, скорей даже плёнка, мешавшая им слиться в одно, как было раньше. Как будто безумие Дженсена было заразно и могло передаться половым путём. Джаред просто не мог заставить себя спать с ним, и знал, что Дженсен мгновенно почувствует, если он пойдёт на это через силу, почти против воли, и так будет только хуже.