Лиса отбросила плед. Надо найти кондуктора, надо узнать, когда следующая станция, надо вернуться в Ренн, надо найти Пианиста. Надо.
Она выскочила из купе и побежала по коридору, чтобы уже через мгновение наткнуться на широкую грудь в темном шерстяном пальто. Его руки, уронившие чемодан, резко схватили ее за плечи и прижали щекой к колючей ткани. Грудь его тяжело вздымалась. И, наконец, зазвучал голос, в котором угадывалось едва сдерживаемое бешенство:
— Ты сумасшедшая! Я всегда знал, что в тебе ума не больше, чем у курицы. Но даже мне не приходило в голову, что все настолько плохо! Вообразила себя Матой Хари? Или кем там еще? Чем, кроме подделки удостоверений, ты еще занималась, идиотка?
Она молчала. Лишь пальцы ее судорожно цеплялись за ткань пальто, да плечи тряслись от несдерживаемых рыданий. Пианист чертыхнулся. Прижал Лису к себе еще крепче, чуть приподнял над полом, перешагнул через чемодан и затащил ее в купе. Дверь за ними плотно закрылась. И только чемодан сиротливо остался валяться в коридоре до следующей станции, когда проводник стал разыскивать его владельца.
Единственная новелла о Пианисте
Автор: JK
Примечание: Пианист без Лисы не живет
Он так крепко сжимал ручку чемодана, что казалось, ничто на свете не заставит его пальцы разжаться. Чемодан тянул вниз, прибивал к полу, словно был наполнен всей горечью мира, но Пианисту было довольно его собственной горечи, которая пропитала каждую клетку тела, как алкоголь пропитывает организм пьяницы. Поднеси спичку к заспиртованному — всполохнёт. У Пианиста спичек не было. Были сигареты в кармане пальто, которые он зло сминал свободной ладонью. И погасший огненный шар в груди, который едва тлел теперь и все еще мешал дышать. Но не спички. Ни спичек, ни зажигалки, ни надежды. Никакой возможности вытравить изо рта привкус духов, который только добавлял горечи — он был ее частью. Вода не спасала, кофе пить времени не оставалось, сигарету прикурить не от чего — сам перегорел.
Поезд замедлял ход. Пианист напряженно вглядывался в окно, но обзор загораживала шляпа мужчины, стоявшего перед ним. Лиса часто говорила, что не знает никого выше собственного аккомпаниатора. Но люди носили шляпы и каблуки. А еще люди носили перчатки, дорогие пальто из серой шерстяной ткани и запросто устраивали на сгибах локтей ладони спутниц. Как этот, впереди, в узком коридоре вагона. Женщина возле него выглядела уставшей, но ухоженной. Несколько старше самого Пианиста. Ее лицо иногда мелькало перед глазами, когда она оборачивалась, ожидая остановки. Ее длинные ногти зачем-то царапали ткань рукава мужчины, издавая трещащий звук. И Пианист вслушивался в него, стараясь заглушить в голове грохот тормозящего состава. Так проще было верить, что вот сейчас, всего через пару минут он сойдет. Сойдет навсегда. И ничего никогда уже не будет. Они живы. Довольно.
Вагон тряхнуло. Он протяжно скрежетнул и, прежде чем замереть, жалобно заскулил.
Их всего трое было в коридоре. Остальные следовали дальше. Трое, выходивших здесь и сейчас. Среди них — он. Один билет, пунктом прибытия в котором значился Ренн. Такие же билеты были у Шляпы и Женщины с усталым лицом. Они как-то сразу, неожиданно сразу, едва состав стал, двинулись по коридору к выходу. И Пианист тоже. Ни минуты не замешкался. И даже не обернулся.
Поприветствовал проводника.
Легко спрыгнул со ступенек на перрон.
Вдохнул прохладный воздух с неуловимым запахом, какой бывает на провинциальных вокзалах, даже чистых. Сколько их было, этих вокзалов? Гастроли, война. Сама жизнь.
Потом отвлекся, расслышал, как Шляпа обратился к нему с вежливым «Хорошего дня!»
И, наконец, окликнул его:
— Месье, у вас спичек не найдется?
Спички нашлись в сумочке его спутницы. Мужчина не курил.
Когда губы Пианиста коснулись сигареты, а на языке стал ощущаться привкус табака, он с облегчением выдохнул. Франсуа Диздье 1911 года рождения перестал иметь значение давно. В тот день, когда сам Пианист бежал из шталага. Сейчас Франсуа Диздье, человек, обладавший его и только его лицом, последует за Лисой в ее изящном кожаном кисете в Брест. В то время, как он сам, живой и здоровый, сошел в Ренне.
***
Zweifarben Tücher,
Schnauzbart und Sterne
Herzen und küssen
Если в мире что-то и было, то это голос. Ее голос. Не очень сильный. Оба знали, что не очень сильный. Слыхивали и сильнее. Но почему-то именно он пробирал до дрожи слушавших. Он влюблял в себя. Вызывал томление и желание. Сперва он, потом уже она. Будь она хромой уродиной, ее все равно любили бы. Но она была красива. И все, что было в ней, тоже вызывало томление и желание.
Пианист стоял в толпе военнопленных за проволокой, сжимая пальцами пуговицу формы. Ее острый край вдавливался в кожу. Но он намеренно сжимал ее все сильнее. Боли не было, а он хотел, чтобы было больно. Чтобы не стало сил смотреть на сцену, сколоченную из грубых досок, на которой пела и танцевала Лиса. Чтобы не стало сил любовался. Любить. И ненавидеть.
Аккомпаниатор был отвратителен. Раздражал ее. Пианист слишком хорошо знал этот взгляд, которым она могла уничтожить. Теперь этот взгляд был направлен на человека за инструментом. Несчастный! Он не представлял, с кем имеет дело!
Никто не представлял. Никто ничего про нее не понимал. Оказалось, что Пианисту тоже ведомо лишь то, что на поверхности.
— Французская подстилка для немецкого офицера, — негромко сказал Лионец.
Слова рассекли сбитый густой плотный воздух, с трудом доходя до сознания. Пианисту показалось, что слышно лишь потому, что на ухо. Но другие слышали тоже.
— Она и для тебя поет, — рассмеялся кто-то.
— В том-то и дело, что для меня она только поет. Самое интересное она покажет ему и наедине.
— Ну перепало бы тебе — а толку? Еле ходишь.
— У меня сломана одна нога. Остальное работает.
Лионец вернулся три недели назад из трудового отряда — после того, как свалился в канаву на заводе, где работал, его перелом кое-как залечивали в шталаге. Последнее время он занимался преимущественно тем, что пытался выжить.
Пианист не оборачивался к нему. Какой в том смысл? Они столько лет играли с Лисой вместе. Когда она хотела произвести впечатление на кого-то из тех, кто бывал на концертах, он чувствовал это безошибочно. Господи, он всю жизнь считал, что чувствует ее лучше, чем себя самого. А между тем… Ei warum? Ei darum! Ei warum? Ei darum! Ei bloß wegen dem Schingderassa, Bumderassa, Schingdara!
Закрыть бы уши ладонями. Да пальцы заняты. Пуговица оторвалась в тот момент, когда все его тело отозвалось на ее развеселое и одновременно сердитое глиссандо. Концерт окончен. Старая программа. Пианист на концертах никогда не позволял ей прикасаться к инструменту. Но эту песню завершал в точности так, как Лиса сейчас.
Его будто ударили. Обожгло волной ярости. А потом вдруг понял — эта ярость в нем. Огненным шаром, от которого не спастись. Иначе можно утратить рассудок. Это была Лиса. По ту сторону проволоки была Лиса.
Подхваченная руками солдат, улыбающаяся всем и только Генералу. Других улыбок Генерал не приемлет. Пианист не слышал, о чем говорили там — в ушах его все еще звенело, рыдало глиссандо. Он хотел уйти в барак, но велено было стоять. И, наверное, только ярость хранила его душу и сердце.
Если бы он мог ударить ее, он ударил бы. Чтобы она тоже очнулась, как очнулся он. Если для них все кончено, не начавшись, зачем она теперь самой себе не оставляет выхода, загоняя в тупик? Неужели не чувствует? Неужели сможет дышать после этого? Неужели люди за проволокой не превращают ее жизнь в кошмар? Неужели она не видит за этой проклятой проволокой его? Вцепиться бы в бездушное заграждение ногтями, выбить. Только бы она услышала его. Только бы узнала, что он здесь.