— Не плохо. Глупо, — мягко ответил он.
— Ну что ж, если нет… — она резко отодвинула стул, порывисто вскочила, выдохнула: — Это к лучшему. Чтобы начать новое, нужно избавиться от старого, — и бросила уже спокойно: — Я отлучусь ненадолго.
Она ушла, и он несколько минут еще смотрел на закрывшуюся дверь в кафе. Он ужасно не любил этих душных помещений. И летом всегда оставался на улице. Собственно, летом и в квартире находиться не мог по той же причине. Если не было работы, мог днями бродить по улицам. И в голове его начинала раздаваться музыка. Он был очень хорошим аккомпаниатором и никудышным композитором. Так уж сложилось.
Сжал в руке салфетку и коротко усмехнулся. Вынул из кармана карандаш и, расправив салфетку на столе, быстро начертил нотный стан. Всего-то один припев. И все. Если она захочет, она поймет. Губы его медленно шевелились, словно бы он проговаривал текст. Глупенькой песенки, которая несколько лет была в их репертуаре. Но это была совсем не их песня.
Un regard, un sourire et c'est tout
Et depuis je ne pense qu'à vous[1] Он влюбился в Лису с первого взгляда много лет назад, когда впервые встретил в кабаре, где работал, и куда она пришла петь. Он тогда вел странную шумную жизнь, в которой совсем не было места любви. Она же была исполнена поэзии, преданности искусству и нежной дружбы к большому человеку, который обещал сделать из нее настоящую певицу. Пожалуй, то, что настоящую певицу из нее сделал Пианист, знали только они вдвоем. Как и то, что настоящим музыкантом он стал, благодаря ей. Потом была бесконечная череда шумных романов — у обоих. Ему так и не достало смелости сказать ей… Да, он был малодушен, он был слаб в этом, единственном. Потому что она всегда была не одна. И всегда была одинока. Как и он. Все, что они позволили друг другу — вот такую дружбу, странную, болезненную. Без которой просто не могли бы выжить. И, наверное, именно из-за этого они вечно злились друг на друга.
Пианист, набросав нотные знаки на салфетке, быстро спрятал ее в сумочку Лисы. И, как ни в чем не бывало, достал сигареты и снова закурил, ожидая ее.
Ее не было долго. Когда же она, наконец, вернулась, лицо ее было спокойно, лишь глаза блестели чуть сильнее. Но это, вероятно, от солнца. Не присаживаясь к столу, Лиса достала несколько банкнот, громко щелкнула изящным замком сумочки и улыбнулась так, как всегда улыбалась публике — широко и безразлично.
— Мне пора!
— Удачи тебе, — спокойно сказал Пианист, — не кури много. Когда ты его, в конце концов, бросишь, голос уже не вернешь.
— Когда я его, в конце концов, брошу, уже ничего не вернешь, — легко отозвалась она и, махнув на прощание рукой, неторопливо двинулась вдоль тротуара, с наслаждением ловя на себе взгляды прохожих — от восторженных до осуждающих.
Он остался сидеть на месте, прекрасно осознавая, что в мире ничего не изменилось, но вместе с тем разрушено все. Он спокойно продолжал обед с ощущением того, что никогда уже ничего не будет, а происходящее — всего лишь мираж, призрак, а действительность чудовищна. Мимо бегал мальчишка с газетами и что-то оглушительно верещал. Что-то, конечно, очень важное, очень серьезное. Пианист подозвал его, взял газету и небрежно расплатился. Заголовки пестрели россыпью тревожных новостей. Из Парижа полным ходом эвакуировали детей. Попытки Даладье и Чемберлена вступить в переговоры с Гитлером закончились неудачей. Такое вот было удивительное лето, которое теперь уже почти совсем закончилось. Все закончилось.
2. На долгую память
Самое худшее — это мухи. И жара. И неуловимый смрад, витавший в воздухе. Но он был. Совершенно точно был. Как всякая тюрьма, а это была все-таки тюрьма, как ни назови, запах шталаг имел весьма своеобразный. Генерал давно научился улавливать оттенки подобных запахов. Этот был еще не самым худшим, но давящим, тяжелым, сухим, вызывавшим приступы кашля.
Он стоял, обмахиваясь платком, у окна и сосредоточенно вглядывался в дорогу. Ее было видно с пригорка, на котором стоял домик. Она тянулась за воротами далеко-далеко, а потом исчезала в лесах. Генерал поглядывал на часы, периодически одергивал форму. То снимал, то надевал на голову фуражку, пока, наконец, вдалеке не показался быстро мчавшийся по дороге автомобиль. Он точно знал, что это за автомобиль. Сам отправил его еще рано утром на аэродром за французской певицей.
Потому теперь в очередной раз водрузил на голову фуражку, спрятал платок в карман и быстро покинул домик, направляясь к воротам.
Лиса выпорхнула из автомобиля легкая, улыбающаяся, свежая. Словно и не провела несколько часов в самолете и в душном автомобиле на пыльной дороге. И вся она была солнечная — в модном платье канареечного цвета, в шляпке из настоящей итальянской соломки, из-под которой спускались вдоль спины золотые завитые локоны.
— Впервые вижу такого молодого группенфюрера! — сверкая ослепительной улыбкой, защебетала она и протянула руку. — Даже подумать не могла, что такое возможно.
С этого момента Генерал принадлежал Лисе. Полностью и безраздельно. Одна улыбка, несколько слов. Генерал шагнул к ней, взял протянутую руку, совсем не по-солдатски, очень галантно поцеловал ладошку в ажурной перчатке и сказал по-французски:
— Случается и такое. Собственно, в жизни много странностей. Рад приветствовать вас, мадемуазель. Как дорога? Устали?
— Ах, что вы! Ничуть, — смутилась она. — Я не думала о дороге. Я думала о концерте: понравится ли вам.
— О, нашли, о чем беспокоиться, — отмахнулся Генерал. — Если желаете умыться с дороги или переодеться, мой дом в вашем распоряжении. Там для вас уже приготовили комнату. Можете использовать ее как гримерную. Аккомпаниатору, правда, придется потесниться — его согласился приютить мой адъютант.
— Ему не привыкать, — рассмеялась Лиса. И те, кто знали ее давно, услышали бы в смехе раздражение. Аккомпаниаторы были постоянной ее заботой. Этот сердил одним своим присутствием и сильнее всего прочего.
Спустя полчаса в концертном платье и с незамысловатой прической на голове она стояла на сцене, наскоро сколоченной из грубых досок недалеко от бараков. Пленным тоже разрешили послушать. Но ее это не волновало. Куда важнее было спеть для офицеров.
Она отыскала среди зрителей Генерала, улыбнулась только ему одному и, что-то шепнув своему музыканту, начала концерт. Мажорные песенки, редкие шутки, несколько танцев. Программа ее выступлений почти не менялась, было довольно того, что менялись шталаги.
Генерал, расположившийся у самой сцены, весь концерт наблюдал с ленивой улыбкой, какую он вполне мог себе позволить — восторженность здесь неуместна. Он был слишком серьезен, чтобы восхищаться певицей так, как другие. Аплодировал, когда полагалось. Казался сдержанным. Но вместе с тем холодноватые серые глаза его иногда вспыхивали — он словно бы прямо там, на сцене, раздевал красивую французскую певицу. Она походила на дорогую шлюху, без налета порочности, затасканности или вульгарности, но невероятно легкая, изысканная. Серебристое платье ладно облегало точеную фигурку, отблескивало на солнце. Генерал очень хорошо понимал разницу между шлюхой и этой женщиной. Эту женщину он хотел. И одновременно сам был — ее.
Песни, преимущественно французские, веселили. Когда запела что-то на немецком, даже Генерал не выдержал — расхохотался, как мальчишка. Задорный голосок певицы выводил с французским акцентом:
Wenn die Soldaten
durch die Stadt marschieren,
Öffnen die Mädchen
die Fenster und die Türen.[2]