До этих столичных знакомств Оля дружила лишь с книгами да с журналами. И доверяла мысли и чувства только тетрадкам. А всё таинственное взрослое проплывало мимо окон их небольшого особняка на улице, ведущей к холодному заливу.
Маленькая Оленька была, что та лошадка, Марёвна. Всё дремлет, стоя в уголке, а как окликнешь, в испуге прыгнет, ногами длинными переступит, неловко так, чуть сама себя не роняет. А глаза, что блюдца. Всех дичилась! Никого не слушала.
Может по этой родственности душ Олька и любила свою Марёвну! Породистую длинноногую кобылицу белой масти! Да и внешне они стали похожи. Как два бледных приведения, они гуляли в сумерках возле Батарейной горы, путаясь в лесных лабиринтах камней и кирпичных стен укреплений. А когда Оле надоедало, она садилась на неоседланную Марёвну и мчалась к скале у залива, где до темноты могла просидеть, разглядывая далекий свет маяка, мерцающего, как утренняя звезда на Рождество.
А потом ее находил еле стоявший на ногах Трескотня и бубнил, больше не ей, а себе под нос, что так нельзя, ночью опасно, времена-то какие. Тут портовые, да рыбачьё одно, чего им на ум взбредет… И за поводи вел в конюшню дремлющую Марёвну со светящейся в темноте юной всадницей.
Дома ждала хмурая Ефросиня – руки в боки; жаркий самовар с дымком, тянущимся в ночное окно; и мама с нежной улыбкой и легкой равнодушной отрешенностью.
А потом до полуночи, в августе еще можно при одной свече, Оля листала полиграфические страницы с оттисками черно-белой столичной жизни и мировых новостей.
Это было счастье! Свобода, мечты, уверенность, что дома тебя всегда ждут, куда бы ты не отправился, что бы ты из себя не представлял!
Приехав в Столицу, Оля уже знала наверняка, что будет известной поэтессой.
Дома, в Выборге, она ведь много читала. Она всё знала о литературной жизни Петербурга! И когда отец их с мамой вызвал к себе, у неё не могло быть сомнений, что в редакциях и изысканного «Пробуждения», популярной «Нивы», и модной «Жизни искусства» только и ждут её рукописей. А главное, их обязательно возьмут и напечатают! Ведь она такие стихи пишет! Когда она зачитывала их неграмотной маме, Софья Алексеевна говорила:
– Ну, деточка, твои стихи не хуже этого Сенинова. Мне нравятся! Не хуже!
– Кого? Сениного? А! Есенина, может быть?
– А может и Сенина… Я их не помню всех. Вот тебя помню, роднулечка моя! Иди сюда, поцелую головку. Отправь стихи, моя миленькая, папе. И еще напиши ему, что прошлого возу не хватило. На неделю надо бы два возу дров-то.
Это было уже в феврале четырнадцатого года. Всё было в достатке в женском доме Кирсиповых, кроме отцовского внимания. Отец жил на квартире в столице, устраивал безбедное житьё своим женщинам. Когда не приезжал, писал домой кратко, по делу, тоже не часто. Но Олька – любимая и любящая дочь – с одиннадцати лет писала ему каждый день сама.
«Дорогой папочка, пишу Вам снова, в надежде на скорый ответ. Все три письма на этой неделе мама просила Вас о повышении выплаты на наше житьё. И опять она напоминает о том, что нынче холодно, одного воза дров нам на неделю не достаёт.
Старая, нежно любимая Вами Лина чувствует себя лучше, хотя всё слабеет. Глаза хорошо не видят, но по нужде она ещё просится на улицу. Трескотня водит её на день в конюшню, где Лина весь день сидит у Вашего Пруста, как будто охоты ждёт.
Завтра мы едем на хутор, так что, если соберетесь, поезжайтее сразу на Карстилаярви. Снегу в этом году много. Мы хотим покататься в санях по нашему волшебному озеру. Да и чтобы Лина нюхнула лесного воздуху, может на ноги ещё встанет. Уже отправили туда Трескотню, чтоб Пруста Вашего готовил, в надежде, что и Вы с нами проведете веселые выходные.
Прикладываю листок с моим новым произведением «Прощание с юностью». Мама была им очень довольна. Надеюсь, Вам тоже понравится.
Нежно любящая Вас Ваша маленькая Олька.
Мама присоединяется.
P.S. Пришлите, пожалуйста, Переплет для «Нивы» за 1913 год, никак не могу его у нас найти.»
Через неделю только отец ответил.
«Дорогая Олька! Ты уже совсем большая и поймешь, что не пишу, потому что занят. Приехать на хутор в выходные не смог. Приезжал на неделю Ивен Христианович. Только отправил дядьку твоего обратно в Париж. Новостей много с того края. Приеду – расскажу.
Снежно в Петербурге, только грязно. Отдыхайте побольше на даче, пока зима не ушла. Там снежок, помню, белый, нехоженый…
Лину отдайте Хендриксону, он ей лекарство даст, чтобы конец. И не реви! Нечего ей мучиться, пожила уже…
Маме передай, что ренту увеличил.
Прочитал твой новый шедевр – замечательный стишок – храню в шкатулке с остальными, уже скоро целый сборник получится!»
То была жизнь, как будто другая, и как будто с другой Оленькой.
А утром в феврале 1916 года Оля страдала, что детство ушло. Она явно ощутила это, сидя у окна Петроградской квартиры, куда солнечный свет не попадал с ноября.
Нет уж старой Лины, Марёвну ее белогривую отписали офицеру «на войну», как и всю их конюшню. Как и всех любимых отцовских коней.
Выборг, сказочный скалистый Выборг теперь только снится!
Здесь, в Петрограде, ее угнетали новые и старые дома – много домов. Много колясок, много автомобилей, много дыма, вони, собак и людей! Какой-то хаос из мелькающих по мостовым в разных направлениях и с разной скоростью. Хотя папа обещал, что Петроград на Выборг похож.
Оля опустила голову над синей тетрадкой, и с ее острого носа на чистый лист упали три слезинки.
«Как страшна жизнь!»
Второй год идет война. Скудные новости с мировых полей печалят, но еще больше печалят люди в этом городе.
Накануне в церкви Оля подслушала, что скоро всё закончится, она хотела обрадоваться, но услышав продолжение разговора двух прихожан, разрыдалась и выбежала не дождавшись конца службы.
По возвращении домой мать с Ефросиньей застали Оленьку прямо за дверью. Фрося уже открыла рот, чтобы хорошенько отчитать самовольно сбежавшую девушку, но добрая мама хотела знать, что же случилось.
– Мамочка! Они сказали, что Императора время скоро выйдет … Что немец будет в Петрограде или ещё хуже сделает пригородом Гельсингфорса, а русских всех заставят служить господам и в цоколе спать!!! Они сказали, что Россия слаба, и никто ей не поможет… Мама! Я боюсь в цоколе спать! У них там две комнаты! Там и для Степановых детей места мало! – Оля навзрыд заревела, уткнувшись в мамин подол прямо на пороге.
– Тише-тише, роднулечка! Обойдется как-нибудь… Не первая война, не последняя. Да и немцы – не звери, чай, в печи не сожгут! – Софья Алексевна сняла с Оли чёрную норковую шубку. Подняла на ноги зареванную свою впечатлительную девочку и передала под руки Ефросине.
Мамка Фрося же очень не любила такие выкрутасы молочной дочери:
– Че удумала? Среди «Радуйтесь» сбегать! – бухтела на ухо ослабшей от слез Оле, пока тянула ее в комнату, – люди верно подумамши, что ты совсем того… хворая! Я слыхала, одна дама дорогая в боа…
– …дама в дорогом боа…– невольно поправила ее Оля.
– Да-да, еще какое дорогое!.. Она на тебя убогою грила. А детишки – что из тебя бесы скочут. А сами-то ржуть, что чертёныши! – стыдила мама Фрося единственного ребенка в семье. Воспитывала изо всех сил.
Проснувшись только следующим утром и засев страдать к столу у окна, Оля осознавала всю тяжесть и ужас этого несправедливого мира. Упершись взглядом в красные стены дома напротив, она вспоминала, как ничего не боялась в меняющемся, но древнем Выборге. Как были сильны ее мечты и как она верила, что все будет хорошо.
Петроград ей стал казаться все тяжелее, все темнее, даже несмотря на появление новых друзей. Её не так уж и радовало уже, что отец с матерью всегда теперь были рядом. Они все также могли не видеть друг другу по нескольку дней.