Неразговорчивый и меланхоличный Билл Кински, второй репортёр, которого прозвали, конечно же, Клаусом, сидел сзади рядом с Петей и размеренно, сосредоточенно жевал резинку. На его худом лице вспухали мощные жгуты желваков. Такие же Петя видел в детстве на плоских щеках коров в бабушкиной деревне Ново-Торбеево. Кински жевал резинку всегда. Ещё накануне Петя заподозрил, что Клаус так и родился – с резинкой во рту. Зато журнальный фотограф Чарли Уинпорт, или просто Уин, маленький и вертлявый, работал языком за двоих. Или за троих. Он расположился спереди, рядом со Страйкером, крутился на сидении и, не закрывая рта, молол всякую чушь. Сначала Петя честно пытался следить за логикой его разглагольствований, но потом бросил это пустое занятие, отвечал односложно и часто невпопад. Страйкер тоже молчал, лишь изредка прерывая болтовню Уина, чтобы информировать о местах, которые они проезжали.
«Справа, километрах в трёх, археологическая зона Сан-Андрес, – говорил Страйкер с интонациями заправского гида. – Там пирамиды наподобие тех, что оставили тольтеки в Мексике. Они ведь сюда тоже пришли, тольтеки. Выгнали майя, заняли их города и осели…»
«А вон там Коатепеке, – показывал он на деревеньку у самого подножия низких гор. – В прошлом году, весной, здесь несколько дней шли сильные столкновения с герильей, с Фарабундо Марти…»
К полудню их джип въехал в большое селение со старой церковью на площади и пыльными, чахлыми кустами по её периметру. В кустах прятались худые чёрные свиньи – они лежали в редкой тени, зарывшись по уши в серую пыль, и похрюкивали в приступах блаженства. В селении стояла звенящая жара, глинобитные стены домов и булыжники мостовой плавились под ослепительно белым солнцем, которое обесцвечивало всё вокруг – и пропылённую листву на площади, и выгоревшую, блеклую голубизну церковного купола, и грязные черепичные крыши, и обвисшие, замершие в безветрии флаги над крыльцом мэрии. На площади и вливающихся в неё улицах не было ни души. Воздух плавился жидким стеклом, казался тяжёлым и тягучим.
Не хотелось выходить из-под автомобильного кондиционера. Но они вышли. Быстрым шагом пересекли площадь и устроились под ветхим брезентом какой-то забегаловки. Под брезентом, несмотря на тень, было душно. Раздражающе нудно жужжали бронзовые мухи. Уин завёл пространное рассуждение о том, что жара и сиеста – главные причины латиноамериканской экономической и социальной отсталости. Его опять никто не слушал. У Пети слипались глаза, и голос Уина скоро стал сливаться с зудением мух. Потом появился заспанный официант с помятым лицом, и они заказали холодного, очень холодного, просто ледяного пива. Клаус, всё также меланхолично пережёвывая резинку, поднялся и отправился в мэрию – искать кого-нибудь. Он спокойно и ровно шёл через площадь, высокий, несуразный и равнодушный. Длинно сплёвывал на булыжники. Было видно, как слюна обволакивается пылью и скатывается в крупные и мелкие шарики.
Пиво, которое принёс официант, было едва прохладным. Пусть сеньоры не сердятся, – извинялся он, щуря глаза на дальние горы, – но в такую жару ни один холодильник не справляется, а лёд превращается в тёплую воду через полчаса.
– А что так тихо в селении? Неужели, и вправду, сиеста в день выборов? – Спросил Петя.
– Что же тут такого, сеньор? – Почтительно удивился официант. – Конечно, сиеста. А проголосовали мы все ещё утром, до жары. У нас здесь люди дисциплинированные. Слышали, наверное?
– Несколько дней назад сюда, в селение, входила герилья, Фарабундо Марти, – пояснил Страйкер. – Их выбили сами жители, не дожидаясь солдат. Интересная тема, правда?
Петя кивнул. Тема эта ему никак не подходила. Но не объяснять же корреспонденту «Ньюсуика» Страйкеру Мак-Грегори, что Москва поддерживает именно герилью, а вовсе не «кровавый сальвадорский режим» и не жителей этого селения, выставивших вон своих избавителей от империалистического гнёта.
– Вот бы поснимать тогда, во время боя, – с неудовлетворённой завистью в голосе протянул Уин. – А сейчас что снимешь? Пару видов, да пяток портретов… Неинтересно…
Вдруг он замолчал и вытаращил глаза: через площадь к ним приближалась группа вооружённых людей. Сальвадорцев. Петя заметил тревогу на лице Страйкера и затаил дыхание.
– Ха, да это Клаус… – облегчённо вскричал Уин. – Клаус их гонит…
Над низкими головами сальвадорцев, над стволами их автоматов и карабинов маячило жующее лицо Уильяма Кински. Страйкер и Петя дружно выдохнули.
– Вот, это алькальд и его ребята, – проговорил Клаус, когда они приблизились. Клаус говорил, не прекращая жевать; резинка во рту делала его английский похожим на «пиджн инглиш» Карибских островов, и Петя здорово напрягался, чтобы понимать его.
– Они сами захотели прийти познакомиться. Они даже знают наш журнал, представляете? Тебе придётся ставить им пиво, Мак. И мне заодно. Чёртова жара! – Продолжал Клаус пока алькальд и его ребята, не стесняясь, разглядывали американцев.
Алькальда звали дон Элисео Гутьеррес Павон. Короткий, приземистый, кряжистый и широкий, словно пень каобы, дон Элисео крепко пожал всем руку. Петя ощутил роговую, мозолистую поверхность его большой ладони.
– Holanda[1] это что? Город в Соединённых Штатах? – Поинтересовался дон Элисео, ткнув пальцем в Петину пресс-карточку, болтавшуюся на груди.
– Нет, это страна в Европе.
– В Евро-о-пе! Это где Испания, что ли?
– Да, недалеко…
Петя уже и не чаял поскорее закончить этот географический ликбез – боялся улыбнуться или выдать себя тональностью.
Алькальд, услышав про Европу, подмигнул одному из своих, и молодой парень, скинув ремень с плеча, подхватив карабин наперевес, побежал обратно через площадь.
Официант принёс пиво, поставил перед алькальдом и его людьми ледяные, подёрнутые лёгким, прозрачным инеем бутылки. Такие же, ледяные, достались и остальным. Кински, наконец, вытащил жевательную резинку и прилепил большой белый шар себе за ухо. Присосался к живительному сосуду и опорожнил его в мгновение ока, заказав ещё, пока не скрылся официант. Уин уже щёлкал затвором «Никона», суетился под навесом, обливаясь потом, искал ракурсы на залитой солнцем площади… Казалось, для хорошего кадра он сейчас переставит церковь… Однако, и к пиву прикладываться он тоже успевал.
Страйкер расспрашивал алькальда о той ночи, когда силы самообороны селения отбили атаку герильи.
Петя в это время слушал седого, хитроглазого мужичка из свиты дона Элисео. Мужичок очень живо, в лицах, с ужимками, на разные голоса рассказывал, как они устроили засаду той ночью, а его старуха, всегда подозревавшая мужа в неверности, решила разобраться с ним раз и навсегда. Проследив мужика за околицу, она увидела, как он завалился под куст, дураку ясно, к поджидавшей молодке. Со страшным криком набросилась она на благоверного и принялась валтузить «изменщика», а заодно и его напарника по окопу. Вся засада, все сорок с лишним стволов от неожиданности и с перепуга подняли такой огонь, такой треск и тарарам, что Фарабундо Марти подумали, будто на них накатывается целый армейский батальон, и дали дёру. Потом, в течение всей ночи, партизаны уже не приближались к селению с этой стороны…
Сальвадорцы ржали в голос над рассказом, хотя, без сомнения, слышали его раньше. И не один раз. Сквозь смех подсказывали: Хорхе, расскажи ещё, как донья твоя умом тронулась, когда стрелять начали; как рванула домой прятаться, да перепутала и залезла к соседу на чердак; и как ты её весь следующий день искал, а у неё мозги совсем от страха потекли, и она сидела на том чердаке и не откликалась…
Повествование было колоритным, рассказывал мужичок мастерски, как профессиональный артист, и Петя подумал, что из этого может получиться неплохой очерк. Придётся только немного подкорректировать обстоятельства… Поменять местами нападавших и защищавшихся… В засаде притаились партизаны, а напасть на них собирались солдаты… И назвать очерк как-нибудь неброско; может быть, «Боевая ревность»?