Он бегал за мной, потому что я сестра Лабруса, подумала Элизабет; это была не новость, за последние десять дней она прекрасно все поняла; но теперь она назвала вещи своими словами и добавила: мне это совершенно безразлично. Она с неприязнью смотрела, как он ставил на стол кастрюльку и аккуратно разбивал яйцо.
– Вчера вечером одна полная дама, немного староватая и очень шикарная, хотела отвезти меня домой в машине.
– Блондинка с кучей пряжечек? – спросила Элизабет.
– Да. Я не захотел из-за друзей. Кажется, она знакома с Лабрусом.
– Это наша тетя, – сказала Элизабет. – Где вы ужинали с вашими друзьями?
– В «Топси», а потом потащились на Монпарнас. За стойкой в «Доме» мы встретили молодого заведующего постановочной частью, он был вдрызг пьян.
– Жербер? С кем он был?
– Там были Тедеско, малютка Канзетти, Сазела и еще другой. Думаю, что Канзетти потом пошла с Тедеско. – Он разбил второе яйцо. – А что, молодой заведующий интересуется мужчинами?
– Насколько я знаю, нет, – ответила Элизабет. – Если он делал вам авансы, то потому что был пьян.
– Он не делал мне авансов, – с возмущением сказал Гимьо. – Это мои друзья нашли его таким красивым. – Он улыбнулся Элизабет с внезапной задушевностью. – Почему ты не ешь?
– Я не голодна, – ответила Элизабет. Так не могло долго продолжаться, скоро она начнет страдать, она это чувствовала.
– Как красива эта одежда, – сказал Гимьо, касаясь женственной рукой шелка пижамы; рука потихоньку становилась настойчивой.
– Нет, оставь, – устало сказала Элизабет.
– Почему? Тебе больше не нравится? – спросил Гимьо; тон предполагал гнусное сообщничество, но Элизабет перестала сопротивляться; он поцеловал ее в затылок, за ухом; смешные поцелуйчики, можно было подумать, что он щиплет траву. И все-таки это отдаляло момент, когда придется думать.
– Как ты холодна, – с неким недоверием сказал он. Рука скользнула под ткань, и, полузакрыв глаза, он следил за ней; уступив свои губы, Элизабет закрыла глаза, она не могла вынести этот взгляд, взгляд профессионала, искусные пальцы, покрывавшие ее тело дождем воздушных ласк; она вдруг почувствовала, что это пальцы знатока, сведущего в умении, столь же определенном, как умение парикмахера, массажиста, дантиста. Гимьо добросовестно выполнял свою работу самца, как могла она согласиться с такой насмешливой услужливостью?
Она попыталась высвободиться; однако все в ней было таким тяжелым и таким вялым, что, не успев выпрямиться, она почувствовала на себе обнаженное тело Гимьо. Такая непринужденность в умении раздеться тоже составляла часть ремесла. Это плавное, нежное тело слишком легко сливалось с ее телом. Тяжелые поцелуи, жесткие объятия Клода… она приоткрыла глаза. Наслаждение сморщило губы Гимьо и сделало его глаза косыми; теперь он с жадностью рвача думал лишь о себе. Она снова закрыла глаза; ее терзало жгучее унижение. Ей не терпелось, чтобы это кончилось.
Гимьо ласково прижался щекой к плечу Элизабет. Она откинула голову на подушку. Но она знала, что больше не заснет. Теперь все, помощи ждать нечего; нельзя избежать страдания.
Глава V
– Три кофе в чашке, – сказал Пьер.
– Вы упрямец, – сказал Жербер. – Как-то мы с Вюйменом смерили: стакан вмещает столько же.
– После еды кофе следует пить из чашки, – заявил Пьер непререкаемым тоном.
– Он уверяет, что вкус другой, – заметила Франсуаза.
– Опасный мечтатель! – сказал Жербер. На мгновение он задумался. – С вами можно согласиться, что в чашках кофе остывает не так быстро.
– А почему он должен остывать не так быстро? – спросила Франсуаза.
– Поверхность испарения меньше, – с апломбом заявил Пьер.
– Тут вы ошибаетесь, – сказал Жербер. – Дело в том, что фарфор лучше сохраняет тепло.
Они радовались, когда обсуждали физическое явление. Обычно это был некий целиком выдуманный факт.
– Он остывает точно так же, – заметила Франсуаза.
– Вы слышите? – сказал Пьер.
Жербер демонстративно приложил палец к губам; Пьер с понимающим видом кивнул; то была их привычная мимика, дабы подчеркнуть их вызывающее сообщничество; однако сегодня их жестам недоставало убежденности. Обед тянулся невесело; Жербер выглядел угасшим; они долго обсуждали итальянские требования: чтобы беседа увязала в таких общих положениях, было большой редкостью.
– Вы читали утром статью Суде? – спросила Франсуаза. – Он ничего в этом не понимает, утверждает, что переводить текст полностью – значит искажать его.
– Старые маразматики, – сказал Жербер. – Они не решаются признаться, что им досаждает Шекспир.
– Это не имеет значения, – сказала Франсуаза. – О нас пишут, и это главное.
– Пять вызовов вчера вечером, я сосчитал, – заметил Жербер.
– Я довольна, – сказала Франсуаза. – Я была уверена, что можно тронуть людей, не соглашаясь ни на какие уступки. – Она весело обратилась к Пьеру: – Теперь совершенно очевидно, что ты не только кабинетный экспериментатор, сектантский эстетик. Коридорный в отеле сказал мне, что он плакал, когда тебя убивали.
– Я всегда думал, что он поэт, – отозвался Пьер. Он слегка смущенно улыбнулся; воодушевление Франсуазы поубавилось. Выйдя четырьмя днями ранее после генеральной репетиции, Пьер был радостно возбужден, они вместе с Ксавьер провели восторженную ночь! Но уже на следующий день это чувство триумфа его покинуло. Таков уж он был: неудача бывала для него мучительна, однако успех всегда казался ему лишь незначительным этапом к более трудным задачам, которые он сразу же себе ставил. Он никогда не поддавался слабостям тщеславия, но и светлой радости от хорошо проделанной работы тоже не знал. Он спросил Жербера: – Что говорят в окружении Пеклара?
– О! Вы совсем не в нужной струе, – отвечал Жербер. – Они придерживаются линии возвращения человека и прочей ерунды. Тем не менее им бы очень хотелось знать, что на самом деле у вас за душой.
Франсуаза была уверена, что не ошибается; в сердечности Жербера сквозило что-то нарочитое.
– Они с нетерпением будут ждать, когда в следующем году ты поставишь свою пьесу, – сказала Франсуаза и весело добавила: – А теперь, после успеха «Юлия Цезаря», можно не сомневаться, что публика поймет тебя; ничего не скажешь, это замечательно.
– Будет хорошо, если в то же время вы опубликуете свою книгу, – сказал Жербер.
– Ты станешь не только общепризнанным, ты будешь знаменитым, – добавила Франсуаза.
– Если ничего не случится, – улыбнувшись, сказал Пьер.
– Ты же не думаешь, что мы будем сражаться за Джибути? – спросила она.
Пьер пожал плечами.
– Думаю, что мы чересчур рано обрадовались во время Мюнхена; много чего может произойти до будущего года.
Наступило короткое молчание.
– Покажите вашу пьесу в марте, – предложил Жербер.
– Неудачное время, – заметила Франсуаза, – к тому же она будет не совсем готова.
– Вопрос не в том, чтобы любой ценой поставить мою пьесу, – возразил Пьер, – важнее знать, в какой мере сохранится вообще смысл ставить пьесы.
Франсуаза взглянула на него с тревогой; неделю назад, когда в «Поль Нор» в разговоре с Ксавьер он сравнил себя с упрямым насекомым, ей хотелось видеть в этом лишь причуду; но, похоже, у него зародилось настоящее беспокойство.
– В сентябре ты говорил мне, что, даже если разразится война, надо будет продолжать жить.
– Безусловно, но каким образом? – С уклончивым видом Пьер рассматривал свои пальцы. – Писать, ставить пьесы – это же все-таки не самоцель.
Он действительно был в растерянности, и Франсуаза чуть ли не рассердилась на него. Ей необходимо было иметь возможность спокойно верить в него.
– Если так, то что же самоцель? – спросила она.
– Именно поэтому все не так просто, – ответил Пьер. На лице его появилось туманное и едва ли не тупое выражение. Такое лицо у него бывало по утрам, когда с покрасневшими от сна глазами он отчаянно искал по комнате свои носки.