Финал романа был достаточно драматичным. Отношения с Крицким продолжались до начала второго курса института и носили почти платонический характер, что меня периодически удивляло, периодически раздражало, а периодически утверждало в мысли, что он меня настолько уважает и ценит, что не смеет позволить себе вольностей. В какой-то момент речь уже начала заходить о свадьбе и о будущей совместной жизни в Питере. В этот момент почти одновременно я получила открытку от Крицкого и вызов на телефонный разговор с родителями. Крицкий писал, что он заболел и находится в больнице, а родители в ужасе сообщили мне, что у Крицкого обнаружен сифилис. Не вдаваясь в подробности всех переживаний, подозрений, горючих слёз и страха заражения от регулярных поцелуев, скажу сразу, что источником заражения оказался второй секретарь обкома комсомола Петя Лещенко – человек женатый и имеющий маленького ребёнка. Жена была тоже заражена, ребёнку и мне вкатили несколько профилактических уколов. Каждый раз, после укола, выходя из кабинета в кожно-венерологическом диспансере, я наталкивалась на Крицкого, стоящего на коленях под дверью, а молоденькие медсёстры – его театральные поклонницы – хором убеждали меня его простить и рассказывали душераздирающие истории, как вырывали у него за обедом нож, которым он собирался покончить счёты с жизнью! (Актёр Актёрыч! Тупыми оловянными больничными ножами нельзя было разрезать даже яичницу!) Тем не менее, после выхода Крицкого из больницы, мы встретились с ним, соблюдая немыслимую конспирацию, в лесу и, проговорив пару часов, в течение которых он убеждал меня не верить в версию его заражения, а верить в искренность его чувства ко мне, мы обменялись трёхкопеечными монетами (были такие огромные кругляши цвета бронзы) с тем, чтобы предъявить их друг другу «через много-много лет разлуки». А потом события начали развиваться весьма быстро. Крицкого и Лещенко судили по статье, имевшейся в те годы. Процесс был показательным – речь шла о «работниках идеологического фронта». Лещенко дали три года, Крицкому – два. Фактически каждый из них отсидел на год меньше. В течение года я получала частые письма из тюрьмы, в которых Володя писал, что он стал ответственным за художественную самодеятельность, выпускает стенную газету и что жизнь в тюрьме мало отличается от обычной: «Там работа и тут работа, там соцсоревнования и здесь соцсоревнования», – писал он. Выйдя из тюрьмы через год и пройдя там непрерывный курс лечения, Крицкий уехал из Витебска и устроился работать в Армавирский театр. Он продолжал мне писать, и к лету я получила письмо: «Наш театр едет на гастроли в Сочи, Приезжай! Палатки, море, сухое вино и т.д.». Представив себе это «так далее», я содрогнулась, и на этом наша переписка прекратилась. Мы встретились ещё раз через несколько лет, когда я была на каникулах у родителей, а он в отпуске, приехав вместе с женой и сыном в свою родную деревню. Прознав, что я в городе, он в тот же вечер объявился в нашем дворе, предъявив мне монетку достоинством в три копейки. Выглядел он очень плохо: худющий, впалые щёки, потрёпанный, совершенно лысый. Мы поговорили несколько минут, и он попросил меня приехать к нему в деревню: повидать его родителей, бабушку, познакомиться с его женой и сыном. И я приехала. Жена – крупная невозмутимая женщина, которую бабушка иногда по ошибке называла моим именем, ушла куда-то к себе вместе с маленьким ребёнком, а мы под ликование всей остальной семьи взяли по большому ведру и отправились в лес за грибами. Разговора не получилось, но грибы мы набрали, и в город я вернулась с двумя вёдрами грибов, получив в подарок ещё и грибы Крицкого.
К этому времени я уже была замужем за выпускником Высшего мореходного училища имени Макарова Натаном Гореликом, с которым мы прожила более сорока пяти лет. Наши отношения начались с его любезных приглашений на гастрольные спектакли Театра на Таганке, куда меня, студентку театрального института, пускали только по входным билетам, а Натану, моряку с острова Сахалин, находящемуся в полугодовом отпуске, продавали прекрасные места из специальной брони. Ежевечерне я находила в двери записки: «Сударыня! Не хотите ли вы составить мне компанию и посмотреть “Гамлета” с Высоцким… и “Деревянные кони”… и “Доброго человека из Сезуана”…» «Сударыня» хотела, и широкоплечий бородач в тёмно-синем костюме с золотистыми пуговицами, галантный и непохожий на остальных моих поклонников того времени, сидел со мной в партере и провожал меня домой. Дома в моей коммунальной квартире у меня было – шаром покати. Мы сидели на стульях друг против друга и ели прямо из ведра квашеную капусту, которую моя соседка по коммуналке Ксения Михайловна хранила на моём балконе. Достаточно быстро Натан (а по-домашнему, Толик) сделал мне предложение, на что я очень честно ответила, что не создана для семейной жизни, не хочу заниматься домашним хозяйством и не думаю, что когда-нибудь исправлюсь. На эти сентенции получила короткий ответ: «Ну, давай попробуем!» Вот мы и «пробуем» с того времени. Об этом отдельный рассказ. А пока я хочу вернуться к истокам моей жизни в Ленинграде, к непростому периоду привыкания к чужому для меня городу.
Питер 1971–1974
Начну с поступления в театральный институт.
Красивые здания на Моховой, красивые длинноногие абитуриентки, поступающие на актёрский факультет, важные и умные будущие театроведы, знающие всё о Станиславском, Мейерхольде и Таирове, – я была слегка напугана и растеряна. Особенно страшил коллоквиум, на котором, по свидетельствам бывалых людей, могли спросить даже имя коня Петра Первого.
Вошла в аудиторию. За столом, покрытым скатертью и украшенным банкой с цветами, – комиссия! Отвечаю на какие-то вопросы. Еле держусь на дрожащих ногах. В конце экзамена нужно подойти и подать членам комиссии какую-то бумажку для подписи. Подхожу, нагибаюсь, протягиваю и… нечаянно наступаю ногой на свисающую скатерть. Она начинает сползать. Лихорадочно пытаюсь поправить и опрокидываю банку с цветами. Льётся вода, скатерть на полу! Цветы тоже. Пытаюсь всё поднять и задеваю боком стол, который оказывается собранным из четырёх тумб и досками на них. Одна из тумб падает, доска опрокидывается – и растерянные члены комиссии оказываются сидящими перед полным «погромом», а я ползаю перед ними на коленях по полу, пытаясь собрать мокрые разбросанные цветы… Последнее, что я слышу, выходя из аудитории: «Ну, девушка, вы нам разгромили тут всё, что могли!» – «Как долго тебя обсуждали! Пришлось ждать, пока впустили следующего!» – рассказывала мне после одна из абитуриенток. На очное отделение я не прошла по конкурсу. Через какое-то время стала поступать на заочное. И тут не обошлось без приключений. Задумавшись над вопросом «Какие драматурги начинали в 20–30-е годы?» и лихорадочно подсчитывая возраст наших современников Володина и Розова, я что-то промямлила в ответ и вышла из аудитории, понимая, что опять «провалилась». Бреду горестно по Литейному проспекту вместе с папой, приехавшим в Питер «поболеть» за меня, и он меня отчитывает: «Как ты могла не ответить? Ты же прекрасно всех знаешь!» Я резко разворачиваюсь, быстро иду назад и врываюсь в аудиторию, где заседает приёмная комиссия: «Извините, пожалуйста! Мне просто стыдно, и я должна сказать, что очень хорошо знаю Маяковского, Булгакова, Арбузова…» На меня внимательно и долго смотрит профессор Сергей Цимбал и произносит: «Хорошо, девушка! Идите! Если вы по дороге ещё что-нибудь вспомните, приходите!»
На сей раз меня приняли. В те времена существовало так называемое «вечернее отделение», что давало возможность студентам-заочникам, живущим в Питере, посещать занятия вместе с «дневным отделением». На дневном курсе учились Лена Алексеева, Марина Дмитревская, Гоша Трабский, Юра Павлов и другие талантливые люди. На заочном – москвички Марина Зайонц (в те годы она работала секретарём директора в Театре на Таганке. Именно у неё в кабинете я впервые увидела Высоцкого) и дочь драматурга Вадима Коростылёва (моему отцу в своё время запретили постановку его пьесы «Бригантина») – чудесная Марина, с которой я дружу до сегодняшнего дня.