Если уж крепких мужей, не живущих вседневной заботой,
Как бы наружность свою поберечь, не сносить раньше срока,
Долгий и тесный союз с алкоголем не делает краше,
Что ж говорить о девицах с их нежною кожей, которым
Год такой дружбы идет за все три, а кому и четыре…
Странно, но у нее и сейчас еще ноги очень даже ничего; кстати, никогда не обращала на меня никакого внимания.
Фома:
– Я так понимаю, что это что-то вроде фантаз…
– Нет! – резко обрывает его Вера. – Нет! Абсолютно. Я же тебе говорю: ему открылось. Это гениальное прозрение, понятно? Гениальное! Переворот в истории! Там никаким шлиманам нефиг делать!
Фома:
– Я понял. А он много пил в последнее время?
Вера (пожимая плечами):
– Да нет… как обычно.
– А наркотики?
– Нет. Ты же знаешь, он не по этому делу. И причем здесь это?
– Просто спрашиваю.
– Это здесь ни при чем.
Фома грустно кивает.
– Нет, это и в самом деле что-то удивительное! – горячо продолжает Вера. – Как будто снисходит на него, понимаешь? Когда его слушаешь, то прямо видишь все эти станции: Луксор, Карнак, как их там еще… Если у греков был их греческий огонь, то можно допустить, что он был известен еще египтянам, и вот они использовали его как реактивную силу для своих повозок – понимаешь, да? Таким образом они пытались оживлять покойников. Там, под Долиной Царей. Они верили, что, набрав определенную скорость, можно пустить процессы вспять, воскресить умершего, и тогда уже он приобретет бессмертие. Представляешь? Ты где-то такое слышал?
– Нет, конечно. Где я еще мог такое услышать?
– Только не надо вот этой твоей иронии.
– Какой иронии, Вера? Никакой иронии. Ты только не волнуйся.
– А я и не волнуюсь. Перестань из меня идиотку делать, ладно? Я тебя не для этого позвала.
– Вера, ну зачем ты… я ничего, просто…
– Не надо! Он должен закончить вот это!
Вера со всего размаха хлопает по папке перед собой; бутылка на столе падает, я ее тут же поднимаю.
«Эге, ребята, – думаю я, – да вы, я вижу, времени тут зря не теряли».
Фома:
– А почему ты решила, что он исчез надолго? Такое ведь бывало. Может быть, надо просто подождать?
– Нет!
– Почему?
– Я говорю: нет! Я чувствую. Ладно. В общем, мы сильно поругались. Очень сильно. Ему надо помочь. Тебе недостаточно?
– Хорошо. Он что-то в последнее время писал еще?
– Да. Есть один незаконченный роман, в той комнате.
– Дай мне его почитать, можно?
– Зачем?
– Не знаю. просто так. Люблю читать.
– Бери.
– И этот с подземными поездами, если можно.
– Только ненадолго. Я сама еще не читала.
– Не читала? Откуда же ты знаешь.
– А всё рождалось вот здесь, при мне!
– Понятно. И дай мне еще адреса людей, у которых он мог бы быть.
Фома с Верой встают и выходят в другую комнату.
На обратном пути Фома уговаривает меня помочь в поисках Сыча. Я соглашаюсь. Вид у Фомы убитый, просто убитый.
– Да… – тихо произносит он. – Кажется, я влип. Выпить хочется. Давай?
* * *
Среди ночи Фомский, спавший на кушетке, проснулся от почти физического ощущения, что на него смотрят, и тихо позвал:
– Фома…
– Чего тебе? – отозвался Фома.
– Спишь?
– Нет, как видишь. Вернее, как слышишь.
– Извини.
– Ничего. Что-то хотел сказать?
– Да… Не знаю… Мне как-то не по себе…
– Плохо?
– Да. Вроде того… И еще почему-то лезет в голову египетское метро Сыча. Все эти огромные подземные станции с колоннами, стены в иероглифах, чаши с огнем… и поезда… черт бы их побрал.
– Ты уже читал?
– Нет.
– Ну в общем похоже.
– А ты прочел?
– Нет, только пролистал.
Пауза.
– Что-то мне худо, Фома…
В изголовье кровати бесшумно загорелся светильник, и Фомский увидел на высоко поднятой подушке бледное лицо Фомина, который устало и недобро глядел на него. Они некоторое время смотрели не мигая друг на друга; у Фомского перехватило дыхание.
– Тебе страшно со мной? – произнес Фомин.
– Да. Если честно.
– Мне с тобой тоже.
Фомский медленно, стараясь, чтобы под ним не заскрипела кушетка, приподнялся, сел; Фомин молча исподлобья следил за ним.
– Я хотел тебя спросить, Фома… – начал Фомский осторожно и запнулся.
– Спрашивай.
– Нет, лучше как-нибудь в другой раз.
– Спрашивай сейчас.
– Ну хорошо… – Фомский, вздохнув, опустил глаза, продолжая искоса следить за Фоминым. – Скажи, Фома, только честно… у тебя ведь под подушкой…
– Да.
– Это ведь на тот случай, если бы я подошел?
– Да.
– Только на этот случай?
– Да, – опять произнес, словно выронил, Фомин; за всё время он не шелохнулся.
– Я бы не подошел. И не подойду. Можешь быть уверен.
– Хорошо.
Помолчали.
– И что же нам делать? – спросил Фомский.
– Надо выпить. Принеси чего-нибудь.
– Ты очень бледный.
– Я знаю. Неси.
Фомский откинул одеяло, опустил на ковер босые ноги. Не сводя глаз с Фомина, поднялся и пошел в кухню. Пока он шел по коридору, его трясло от холода и страха, ему казалось, что Фомин, выскользнув из-под одеяла и прихватив из-под подушки заранее приготовленный нож, уже бесшумно бежит за ним на заплетающихся, непослушных ногах. И бежит вовсе не для того, чтобы зарезать, зарежет он потом, в самом-самом конце, а до этого произойдет что-то невыразимо ужасное. Фомский вбежал в кухню, ударил по выключателю. В стенной кладовке был целый склад самых разных вин, но сейчас требовалось что-то покрепче. Панически оглядываясь на темный коридор, Фомский открыл холодильник, выхватил бутылку джина, открутил крышку, сделал большой глоток и кинулся к буфету за стаканами. Там он сделал еще пару глотков из горлышка и замер, дожидаясь, когда начнет легчать. Дождавшись, вытер холодный пот со лба, разлил джин по стаканам, нарезал сыр и хлеб, всё поместил на поднос и понес в комнату.
IV
Утром следующего дня Тягин проснулся в панике – во сне по неосторожности он непоправимо что-то стер: то ли очень важный номер в телефоне, то ли дорогое сердцу воспоминание (возможно, и то и другое вместе)… – и поднялся затемно. Так рано на пробежку он еще не выходил. В холодном парке под сырым белесым небом было безлюдно. Заставленная кранами Карантинная гавань сияла желтыми и белыми огнями, и отсвечивающая, подернутая легкой рябью вода между причалами напоминала мелкую брусчатку.
За завтраком он подумал: а чего, собственно, тянуть? И в начале десятого уже сидел у Хвёдора. У того день был в самом разгаре: гремела музыка, свистел чайник, щелкал попугай в клетке. В синем рабочем халате, перетянутом солдатским ремнем, Хвёдор, как всегда, что-то увлеченно мастерил. У него были золотые руки и удивительная склонность к бессмысленным занятиям. Так он мог провозиться полдня, переделывая одноразовую зажигалку в многоразовую (при том, что не курил), или угробить неделю на ремонт никому, в том числе и ему самому, не нужной пишущей машинки. Впрочем, и на такие работы иногда находились заказчики. Зарабатывал он какие-то копейки, и непонятно было, на что бы вообще жил, если б не регулярные денежные переводы от сестры. Ну а деньги были известно чьи, тягинские. Лет Хвёдору было тридцать… четыре? Но уже имелись широкая седая прядь, больной желудок и изможденное лицо с малоподвижным взглядом, иногда загоравшимся фанатичным огнем.
За окном было хотя и пасмурно, но достаточно светло, норовило вот-вот выглянуть солнце, и у Тягина так и тянулась рука погасить горящую во все три лампы люстру. «Как можно жить среди такого хлама?» – раздраженно думал он, обозревая комнату, по всему периметру заставленную разномастной уродливой мебелью; пространство между верхами и низким потолком было плотно забито стопками книг, журналов и газет. В этой давившей, словно виснувшей на плечах тесноте Тягину всё труднее становилось дышать. К тому же он устал от хозяина – невмоготу было ни видеть его, ни слышать. Вот уж где чудеса: впервые увидев Хвёдора у Тверязова много лет назад, разве он мог представить, что недалекий молодой человек, с которым он и знаться-то никогда не собирался, станет когда-нибудь его родственником (ну или почти)? Тогда это был тихий, скромный работяга из начитанных, занимавшийся квартирными ремонтами. В разговор, если не спрашивали, вступал редко и больше слушал, чем говорил. Теперь на правах дважды шурина Хвёдор, кажется, решил наверстать упущенное. Тверязова он поучал, а с Тягиным почему-то взял на себя странную роль трагического свидетеля, едва ли не жертвы.