– Простите, Пётр Петрович, больше не буду, только странно, что вы ему поверили, а мне нет.
– Ну-ну, позубоскалили и хватит.
14
Дверь отворил отец. Как всегда, в трико, чисто выбрит, коротко стрижен, сух и спортивно подтянут, хотя годы, конечно, взяли своё. А вот глаза по-прежнему живые, и взгляд такой же цепкий и непримиримый. Первым его вопросом было:
– Ты почему меня с праздником не поздравил?
– С каким?
– Ты знаешь, с каким. С днём Великой Октябрьской социалистической революции.
– Пап, ну сколько можно одно и то же?
– Вот! Поэтому ваша и не взяла.
– А ваша взяла?
– Погоди, ещё возьмёт, можешь не сомневаться.
– Это почему же?
– Потому что мы стоим за справедливость и не служим двум господам, как все эти, в том числе и ваши, лицемеры.
– Пап, тебе ещё не надоело?
– Между прочим, и тебе это должно быть хорошо известно, христианство с построения социализма началось.
– Ты имеешь в виду первую Иерусалимскую общину?
– Вот именно!
– А ты знаешь, сколько она просуществовала?
– Условия потому что были не те. И силёнок у народа маловато.
– Ещё скажи, Маркса с Лениным под рукой не оказалось.
– Не скажу. Всему своё время. Сначала надо было, чтобы народ прозрел. А вот когда он прозрел, тогда где ваши оказались?
– Под колёсами вашего паровоза, что ли?
– Если бы! Тогда бы и вопрос был окончательно решён. А вам, как нормальным людям, поверили, что наши беды – ваши беды, наши успехи – ваши успехи, и даже выделили место под нашим мирным небом, молитесь, коли вы такие отсталые, не препятствуем, а вы всё это время, оказывается, лицемерили да камень за пазухой носили. Умер Сталин, вы опять: ваши слёзы – наши слёзы, не можем обойти молчанием благожелательного отношения к нашим нуждам дорогого Вождя. Ни одна наша просьба не была им отвергнута, и много добра сделано для церкви благодаря его высокому авторитету. Более того! Почти дословно цитирую: «Упразднилась сила великая, нравственная, общественная». Тёзка, между прочим, Алёшкин говорил. Да и второй, правда, тогда он ещё не патриархом, а ленинградским был, на смерть Брежнева, знаешь, чего брякнул? Умер истинный христианин, человек высокой нравственной чистоты… А теперь у вас все прежние благодетели оказались узурпаторами и чуть ли не параноиками. Они у вас правду когда-нибудь говорят?
– Ты это к чему?
– Как после всего этого их слова можно всерьёз принимать?
– А их слова никто всерьёз и не принимал.
– И теперь?
– И теперь, только успокойся.
– Благодарю, – и он насильно схватил и, тряхнув, пожал мою руку.
– Пап, ну смешно, в самом деле, как ребёнок!
Появилась мама. Она была совершенной противоположностью папы. Невысокого роста, кругленькая, но без лишней полноты. К нашим спорам она относилась не то чтобы несерьёзно, а смотрела как на двух ершистых петухов, которые не могли ужиться в одном курятнике, а другого не было. Спорили мы с отцом всю жизнь. В советские времена он с неменьшим жаром поносил своих однопартийцев за лицемерие, словоблудие, цинизм, карьеризм, приписки, очковтирательство, спецраспределители, ну и, само собой, за бардак на заводе, где работал инженером конструкторского бюро. Именно из-за наших разногласий, из упрямства я не пошёл по стопам отца, отказался вступать в партию, когда предложили, из-за чего пришлось уйти из газеты и стать директором Дома учителя. Чтобы это выглядело естественнее, всё-таки это была заветная отцова мечта, я после школы нарочно завалил экзамены на физмат. Отец на это заметил: «У кого не хватает ума, идут служить в армию». Там, где я оказался, действительно большого ума не требовалось. В один из первых дней, например, старшина объявил перед строем: «Художники, чертёжники, все, кто умеет рисовать, шаг вперёд». Я неплохо рисовал и вышел вместе с другими в надежде, что сейчас проверят мои способности и определят на какое-нибудь тёпленькое местечко. И местечко действительно оказалось тёпленьким. Даже чересчур. Нам тут же были выданы «карандаши», и мы отправились ими долбить бетонное покрытие. Всё это я к тому, что отец тогда оказался прав. И всё равно после службы наперекор ему я подал документы на филологический и поступил. Это обрадовало только маму, она у нас была заядлым книгочеем, хотя работала на том же, где и отец, заводе в ОТК (теперь нет ни ОТК, на самого завода). Отец после этого затаил на меня обиду. И при каждой моей неудаче или несправедливости по отношению ко мне со стороны епархиального начальства высказывал её одними и теми же словами: «Что, не послушался меня!» А вот моим успехам всё-таки радовался, правда, в моё отсутствие, о чём сообщала потихоньку мама, поскольку отец ей строго-настрого наказывал: «Ему не вздумай сказать. Чтобы не превозносился. А послушался бы меня, то ли бы ещё было?» Впрочем, особенных успехов за мной не наблюдалось, так, тут отметили, за то похвалили, «позолоченным крестом наградили», «красивую шапку дали». Но особенной радостью, и уже не скрываемой, было для отца то, что никто из внучат «в попы не пошёл», а из внучек ни одна «за попа замуж не вышла». Это означало, что все они были в него, а не в меня, и всё это мне в наказание за то, что его не послушался. Я с этим спорить не мог. Такое вполне могло быть, хотя и не считал грехом своё тогдашнее ослушание по одному тому уже, что на собственном опыте знаю, что такое благодать, простите, но равноценного синонима из современной лексики припомнить не могу. И это одно, если уж на то пошло, держало меня в церкви. Никто и никакими, в том числе и евангельскими словами не удержал бы меня в ней ни минуты, если бы не это. Что это конкретно означает, сказать не смогу, да и нет таких слов, повторяю, а приблизительно попытаюсь изобразить, но чуть позже, когда до этого само собой дойдёт. И сразу признаюсь, есть у меня одна заветная мечта: как-нибудь так устроить, чтобы отца на Пасхальную службу в свой храм заманить, ввести в алтарь и в алтаре причастить, как Иисус своих учеников на Тайной вечери. По Уставу это не положено, но перешагнул же и не раз через этот запрет мой великий тёзка из того самого мятежного града, по окончании Литургии, во время потребления Даров, из собственных рук давая испить из Чаши тем, с кем ему этой самой благодатью поделиться хотелось. И что же? Каждый из них после этого говорил одно и то же, а точнее не находил слов, чтобы рассказать о том, что переживал в эти минуты.
Мама тут же прекратила наш спор:
– Ну всё, хватит, потом наговоритесь, а сейчас быстренько руки мыть и за стол.
– Понял? – не утерпел отец. – А вы уверяете, что с немытыми руками надо за стол садиться.
– Ты опять всё перепутал, пап. Имеется в виду, если человек не помоет перед едой руки, грязь дальше живота не проникнет. В худшем случае будет понос, но совесть от этого не пострадает.
– Хорошо. На этот раз твоя взяла.
– А ты только для этого Евангелие и читаешь.
– И для этого тоже. Я не дурак, чтобы всякой ерунде на слово верить. Ты вот мне скажи, почему никто из ваших после Петра по воде ходить не научился, а?
– Потому что никому после него такого повеления не было.
– Ладно. Опять твоя взяла.
Всё это происходило во время мытья рук. И я так понял, отец опять надёргал из Нового завета разных мест, чтобы наконец «его взяла». Мама на это уже рукой махнула. Книга была её, и маму он уже давно по всем пунктам переспорил. Да и немудрено, не для красного словца замечу – ходячая энциклопедия. И тем не менее чего-то в его, как у нас выражались, широком кругозоре недоставало, и, видимо, он сам это чувствовал, только признаться не хотел, а иначе стал бы он со мной спорить? Если бы ему всё безразлично было, давно бы уже на всём этом крест поставил.
– Как видишь, и меня в чёрном теле держат, – заметил отец, когда мама поставила перед нами по тарелке постного борща. – Но я не ропщу, лишь бы Алёшка поправился, и даже молиться готов, хотя наперёд знаю, что бесполезно.