Чем ближе была зима, тем явственней Динэра ощущала на своей коже горячий воздух, идущий со стороны фронта, из поволжских степей. Он был наполнен запахом гари, проникающим в кровь. Тогда же она записала в дневнике: «С некоторых пор меня начала мучить мысль, что сижу я в Саратове, как-то пристроилась, успокоилась. Когда кончится война, не прощу себе того, что не сражалась. Я хочу иметь возможность уважать себя…»
Да, успокоение – странное – действительно пришло. Но оно не было связано с условно безопасной и условно сытой жизнью в эвакуации. Когда Динэра сумела разобраться в себе, то поняла, откуда взялось это чувство: теперь она знала, кто враг. Теперь, на войне, враг, с которым нужно и можно бороться, был очевиден. Война разрубила все узлы и принесла облегчение.
В конце декабря из-под Сталинграда приехал военный, чтобы набирать добровольцев, нужны были топографы и связисты. И Динэра, и Лидия решили идти на фронт.
В одну из ночей, когда деревья потрескивали на морозе сухо, как дальние выстрелы, Динэра босиком по холодному дощатому полу барака-общежития перебежала на кровать Лидии. Она села с краешку и стала шептать быстро-быстро. «Обеим нам идти в армию никак нельзя, – шептала Динэра, косясь близорукими глазами на черную прорубь окна, покрытую ледяным узором, – мама не перенесет, если нас обеих убьют, и потом… кто-то должен заботиться о ней в старости… а ты уже на третьем курсе, скоро сможешь зарабатывать…» В этих словах, конечно же, был свой резон… Так младшая сестра убедила старшую, что в армию должна идти именно она.
Динэра, маленький рыжеволосый очкарик, оказалась под Сталинградом. А с нею еще семь девочек с филологического факультета.
Сохранилась фотография: ясный зимний день, остовы разбомбленных домов, и на их фоне восемь девушек в перетянутых ремнями шинелях, валенках и шапках-ушанках. Щурясь от солнца, они стоят плечом к плечу среди каменных развалин, возле их ног лежат мотки телеграфной проволоки.
Позже она запишет в дневнике: «На место мы прибыли в январе 1943 года, когда бои шли еще у тракторного завода. Наш полк дальнобойных орудий сначала располагался за Волгой, но даже здесь нес потери. Выдали нам военное обмундирование, поместили в бараках, где спали мы на нарах, не раздеваясь. Быт, особенно для девушек, был труден, головы мыли на улице, растопив снег. Но это же фронт. Относились к нам заботливо и бережно. Готовили из нас топографов-вычислителей, в которых была необходимость.
Однажды при мне командиру полка доложили, что отбили тракторный завод, а это означало, что Сталинград наш! Об этом еще не знали ни Москва, ни остальной мир. Я почувствовала – вот он, ветер истории!
Пока солдаты очищали город от оружия и не разорвавшихся мин, обеспечивая безопасность, нас направили собирать трофеи. Вот это была страшная картина: разрушенные здания, запах гари и повсюду убитые. Не наши, наших старались сразу уносить. Трудно себе представить такое количество трупов – руки, ноги, торчащие отовсюду, даже из канализационных люков… Замерзшие, они были похожи на восковые.
Я среди них хожу, собираю оружие, провода, почтовые принадлежности. Заглушаю свои чувства стихами Есенина: “Не бродить, не мять в кустах багряных лебеды…” Вижу совсем молодого немецкого солдата, упавшего навзничь. Белокурые волосы, синие-синие глаза смотрят в небо… И тут я почувствовала острую жалость. Передо мной был не фашист, а прекрасный человек, погубленный войной…»
Несколько раз в записях Динэры упоминался так и не названный ею по имени командир полка. Это было взаимное увлечение. Динэре шел двадцатый год. Ему было двадцать два.
Теперь к сестре в Саратов и к матери в Уральск приходили письма в красивых трофейных конвертах, а не солдатские треугольники. Но никакой «лирики» в них не было.
После Сталинграда полк перебросили на Северо-Западный фронт. Под Старую Руссу, там Динэра была ранена. У нее была возможность лечиться в госпитале для комсостава, но она отказалась, поехала в Саратов, к сестре. Раненная выше запястья, правая рука болела, заживала плохо, кисть не работала. В Саратове Динэра опять стала учиться. На лекции она приходила в военной форме: шинель, брюки, сапоги. Рука на перевязи.
Весной сорок четвертого, через два месяца после снятия блокады, Дирнэра вместе с университетом вернулась в Ленинград.
3
Наконец, клеть лифта оказывается на уровне тоннеля. Все оживляются, но клеть, чуть помедлив, продолжает движение вниз. «Это верхний. Один над другим прокладывали», – поясняет бригадир, будто в этом есть что-то странное. Еще через минуту клеть, дернувшись, замирает. Лязгает задвижка, все выходят. Тускло светят лампочки, идущие вереницей вдоль стен. Дважды звенит звонок, и клеть начинает медленный подъем, через десять минут спустятся те, кто ждет наверху.
«Не разбредайтесь», – говорит Динэра, и озирается. Тоннель напоминает нутро выпотрошенной рыбы. Железобетонные тюбинги похожи на ребра. По дну тоннеля проложены рельсы узкоколейки, на них стоит вагонетка, куда нужно кидать строительный мусор: доски, обрывки кабеля и проводов, арматуру… Десятый «В» присматривается к ребристым стенам, прислушивается к гудящей тишине и принюхивается к запаху сырой земли. Запах этот другой, чем наверху. Здесь все другое. Некоторые девочки жалуются, что закладывает уши.
«Ух ты…» – выдыхают Байков с Егоровым и мечтательно смотрят вглубь тоннеля, где за поворотом в сторону станции, которая потом получит название «Лесная», теряется манящий ряд лампочек. «И не думайте, – моментально реагирует бригадир. – Вас сюда зачем прислали? Вот и соответствуйте». Байков с Егоровым, шлепая по мелким лужицам, начинают соответствовать. Но тут спускается клеть с остальным классом, и все немножко бесятся, изображая «встречу на Эльбе».
Какое-то время десятый «В» работает молча. Наконец, заскучавший Васильковский подает голос: «Течь на подлодке, товарищ бригадир», – и указывает на редкие капли, проступающие из стыка между тюбингами. «Так, чай, не через Сахару ветку тянем, а сквозь русло реки», – не оборачиваясь, говорит бригадир. «Неужели Стикса?» – умничает Васильковский. Девчонки хихикают, а Байков с Егоровым взвывают, не сговариваясь: «Врагу не сдается наш гордый “Варяг”!» Динэра, все это время неподвижно сидевшая на ящике с песком, поднимает голову.
Через час вагонетка наполняется до краев. Рабочие толкают ее в клеть, на полу которой тоже есть рельсы. После второго звонка клеть начинает медленно ползти вверх, а бригадир объявляет: «Перерыв».
Десятый «В» радостно и бессмысленно галдит.
Львов с Мазуровой, взявшись за руки, сомнамбулически покачиваются, как в танце.
Васильковский отходит подальше и курит в рукав.
Забродина достает яблоко и жует его, насмешливо поглядывая на Львова и Мазурову.
Байков и Егоров, размахивая металлическими прутьями арматуры, изображают мушкетеров.
И в тот момент, когда Жаворонок подходит к Динэре, чтобы наконец-то спросить про свое стихотворение, воздух начинает вибрировать и гудеть, потом раздается грохот, и подземная река – со скоростью двести кубометров в минуту, или три тысячи литров в секунду, – врывается в тоннель. Последнее, что видит Жаворонок – летящих в потоке воды Львова и Мазурову, которые держатся друг за друга, как Паоло и Франческа на гравюре Доре.
4
Динэре и Лидии выделили маленькую комнату в университетском общежитии. Это было счастье, но короткое: их мать, как административно высланную, не прописывали в Ленинграде. Тогда Динэра отправилась на Литейный, 4, в Большой дом. Шинель, кирзовые сапоги, рука на перевязи, молодость просительницы, а также то обстоятельство, что пошла она на фронт добровольцем и воевала под Сталинградом, возымели действие. Матери разрешили воссоединиться с дочерями.
Среди вещей, которые привезла мать из Уральска, был и портфель отца, полный фотографий и писем. Там же лежал томик Некрасова и коробочка, открыв которую Динэра увидела отцовские часы, оставленные им на столе восемь лет назад. На самом дне лежала пожелтевшая от времени газета «Пионерская правда» с датой двадцатое декабря 1937 года. Заголовок передовицы гласил: «Да здравствует НКВД – карающая рука советского народа!» Газета вышла в день ареста отца. Динэра комкала ее простреленной рукой и плакала от боли.