Торчит перегретый солнцем Колёка посреди двора, у колонки, тянется ухом к жужжанью бабки с круглявой Мельничихой и никуда уже ему не хочется идти больше. Хочется прикопаться здесь и только здесь.
«Раз уж поскользнулся, то заодно и отдохну… Только, чую, отдыха не получится. Боюсь, как бы я экспромтом не поцарапал этой трале невинность…»
Кутаясь и без того в тесный кургузый цветастый халатишко, Капа весело укатывается колобком во вторую от правого края дверку, размахнутую до предельности нарастопашку.
Дверей в ряд всего пять. По числу семей во дворе.
Все двери распаренно размахнуты нараспах, будто перепрели от жары, и в то же время деловито поджидают, зазывают любого бездомника, готовые заглотить его в свои темнеющие недра, в какую в первую он ни влети дверь.
– Мельница намолола нам такеичкой муки, – докладывает бабка Колёке. – Две ночки кавардак. Зато потем благодатушка Божья сплошняком! Вхожу в пояснению… На две ночи отдружила нам сарайку. Там у ей освобонится фатера. Мы перебегаем на фатеру. Пойде?
– Побежит!
Минут через десять наши приезжане вошли под свою крышу.
Правда, вошли не все сразу. Вжались пока только бабка с внучкой.
А Колёке уже и не вдавиться в этот чудильник.
Некуда.
Не было на Колёку места даже просто постоять.
А вот так сразу, с дороги, садиться-валиться на белые хрусткие простыни, которыми только что застлала Капа койки, было неудобно.
Помялся он у порожка, помялся и тут же расселся барином на корточках.
И уже с корточек пустился по-орлиному зорко, бдительно разглядывать свои апартаменты.
Сарай имел довольно приличный, презентабельный вид.
С первых глаз и не скажешь, что это сарай.
Потолок оклеен рулонной безукоризненно белой бумагой. По полу чистенький линолеум. Стены одеты в пролетарские обои в горошек, свеженькие, и всё распестрены артистами. Ротару, Жеребяну, Суручану, Сундучану, Кобеляну, Голубяну… Весёлая компанелла.
Две кровати были кроватями лишь до той минуты, пока Колёка аккуратненько не раскусил, что это вовсе и не кровати, а так, чёрт те что на колышках.
Сараюха квадратный.
Одна кровать, правда, натуральная, стояла во всю свою длинь вдоль дальней от двери стены.
Но уже поставить во всю натуру вторую нельзя.
Кровати налезали одна на одну. Тогда вторую распилили на две. Одну половинку её приварили к боку полной, к главной кровати, которая по совместительству стала продолжением и пристройки.
То есть, шевельнул Колёка завалявшейся извилинкой, и впрямь заночуй мы тут, у наших пяток с бабуленцией будет, похоже, вынужденный тесный контакт.
Для пристраховки в местах сварки под кровати припаяли стоймя железные чурки.
Всё капитально! Всё на века!
В сарайке был один кроха столик. На нём дорогой японский магнитофон завален вразброс пластинками.
Сверху на пластинках наполовину разгромленная «Тысяча и одна ночь».
«Что нам книжечки… Тут своя тысячка и одна ночка подкатывает!»
Колёка отметил, что по стеночке над бабкиной койкой протянута струна. На ней на плечиках и внакидь, буграми, висели платья, костюмы, блузки, сарафаны…
Весь гардероб хозяйки и её дочки.
«Милое гнёздышко. Очаровашка… Только в полный рост не встать. Голова выше крыши… Ну, я здесь разгуливать не собираюсь. Всё-то и печали отхрапеть пару тёмных ночек… А там и назадки к своим…»
Тут Алёнка в каприз въехала в горячий:
– Бабуха! Ести! Ести хочу! А ты совсема не видишь, что у меня пузичко совсема выпустело!
Вжала бабка под кровать своё приданое и зарысила на угол за молоком.
6
Нарочно выпроводив бабку и почуяв вольняшку, Алёнка вёртко взбирается во дворе Колёке на плечи.
Нескладистый Колёка подымается с корточек.
– Уха-а!.. Как высоко! – взвизгивает Алёнка. – Ка-ак же высокуще!
Вкогтилась ножонками Колёке в бока, будто на лошади была, егозливо затукала коленочками его по щекам.
– Дя-ядь! Покатай коником! Коником!!
– Коником так коником… Ти! – норовисто, до искры, гребанул Колёка жарким копытом асфальт и, коротко присев, с места взял в карьер.
Не сделал он и пяти прыжков, как ржавая проволока, натянутая до предела и покрытая расхристанным по ней сушившимся купальником с огромными красными окаменелыми чашками, заехала ему в рот.
Повиновался Колёка силе ржавой проволоки, отступился назад.
Огляделся.
Нет, не сбежать с площадки с маленькой прекрасной наездницей по каменным двум ступеням-глыбам. Слишком высоки, ненадёжны.
Как-то жалко, раздавленно обходит Колёка глазами двор и, собственно, впервые видит его во всей полной обстоятельности.
Двор вроде как двор.
С улицы входишь, точно по тоннелю. Сквознячок в спину игриво поталкивает.
Слева почта.
Справа высоченный бок дома. Неоштукатуренный. Рёбра кирпичей, вымытые, вытертые долгими годами, глазасто выпирают, как сильно выпирают ребра у худых, у измученных болезнью людей.
Над почтой ещё два этажа, обвитые со двора всплошь резным балконом. Там какой-то отдел цен.
Из-под старой деревянной лестницы, засыпанной прошлогодними листьями, растёт незнакомое могучее южное дерево. Зелёным крылом летяще наклонилось над всем двором, будто и кланяется ему, и оберегает от чего-то.
В глубине тени дерева, к хвосту дома – выходил лицом на улицу, – неуверенно пристёгнуты в ряд под одну крышу пяток утлых квартир-распашонок. Пристраивали, ясно, на время. Да что ж найти на свете вечней времянки?
Боком к ней жмутся посреди двора тоже под одной синей крышей пять кухонек.
В затылок кухням смотрят сараи, смотрят тоже из-под одной крыши. Смотрят гордовато, надменно, поскольку сараи выше кухонь. Вся штука в том, что всё это налеплено на склоне, и сараи, откинутые на зады, стоят, естественно, уже на схваченной асфальтом площадке, покоящейся на бетонных столбах, с горячих глаз вкопанных, пожалуй, далеко не на должную глубину.
Этот подвох, кажется, чувствует двор, и от сараев к кухням нанизал в укрепцелях бечёвки, проволоки, круглые сутки на которых сушатся внатык разнокалиберные купальные доспехи, – слетелись, сюда погреться со всех широт от Балтийска до мыса Дежнева.
Нет, не сойти с вцепчивой наездницей с площадки.
Поскакав на месте, ударил зноистый Колёка во весь мах вдоль проволоки, ловя на руки, на щёки чиркающие жёлтые слёзы её ржави.
Хорошо на печи пахать, да круто заворачивать. Сделал три прыжка – стреха кухни упирается в колени. Назад, к сараю, не длинней путь.
Как кукушка в гнезде, мечется лохмач от сарая к кухне, от кухни к сараю, всё входит во вкус, шалея и сознавая, что у него, у коника, экая красавица визжит от восторга на закорках.
Вдруг откуда-то снизу донеслось собачье ворчание.
Колёка остановился.
Надставил ухо.
Откуда взяться собаке? Где она?
Старческое брюзжание шло от стены кухни, где три шиферных листа нависали дальше, чем все остальные. Под листами стояла кровать, огороженная простынями.
Колёка подошёл ближе, и тут из-под края простыни усталый голос собаки зазвенел рассерженным звоночком.
– Собачка! Ты чего ругаисси? – спросила Алёнка.
– Ну как не ругаться, ежли вы не понимаете простого вежливого слова! – укоризненно прошепелявил пёс Топа. – Ну чего совать нос, куда тебя не звали?
– Собачка разговаривает!.. Собачка разговаривает!!.. – сумасшедше затараторила Алёнка на весь двор.
– Эка невидаль, – скучно сказал Топа. – Ты ещё брызни на улицу. Там тебя не слыхали.
Алёнка всерьёз приняла подсказку Топы.
Ветром слетела с Колёкиных плеч. Увеялась за почту, захлёбисто крича:
– У нас собачка разговаривает!.. У нас собачка разговаривает!!.. У нас собачка разговаривает!!!..
Ей не верили.
Люди учтиво обминали её, как вода камень.
7
Послушал Колёка, как затухал, удалялся голосок, надрывный, набухший от обиды, недоумения, и медово хохотнул. Притаённо спросил Топу: