Но чаще всего разговоры о справедливости, которой, как выясняется, нет. Конец всегда один: сами и виноваты. Ругают раздвоенных, нечистых, а потом спохватываются: сами такие же! Федя с хлебозавода муку ворует, жена носит пирожки к вокзалу. Дед Филиппов сетки плетет, а знает, что через две недели порвутся, потому что нитки гнилые.
Стекло на двери завешено газетой, заголовки осточертели: „Годы крутого подъема“, „Времени – в обрез“, „Вижу землю!“, «Третий штурм недр“, „Заглянем на АТИ“. Я бы снял, да мне не встать.
* * *
Дед Филиппов встал утром и пошел в нарсуд: интересно все же. Там его и хватил обморок. Никогда ничем не болел, не пил, не курил, жил осторожно, без юмора и без риска. Теперь ему страшно, что умрет. Каждый раз ревниво допрашивает жену, кто что сказал о его болезни.
– А Марии написала? А Анны?
Жена успокаивает:
– Доктор говорит, скоро поправишься.
– Не зна-аю…
Дед стонет, стонет, да вдруг как зевнет во всю харю, добродушно и беззаботно.
Пришла племянница-парикмахерша, побрила его, он попросил, чтобы и мне подправила бороду.
* * *
Федя прожил жизнь темную и романтическую. Резал себе горло из-за женщины. Потом жил полгода в лесу, питаясь травами, оброс, опустился. Теперь работает на хлебозаводе автослесарем. Переживает, что здесь понапрасну уходит время.
– А дома что? – спросил я.
– А вот когда чувствуешь, что творчески отнесся к труду, что двигаешь дело, вот и не зря живешь.
Но это явно для моего блокнота. Вмешался Петр:
– А я больше всего люблю пойти в сад, посмотреть яблони, посмотреть кружовник.
– Вот и я! – не удержался Федя. – Еще люблю на велосипеде по аэродрому, летишь, как на крыльях!
* * *
Петр Пашков ест с особой быстротой, наблюдательностью и ловкостью, как человек, привыкший к многолюдному столу.
Он из военных, был богатырем-командиром. Удивляется своей неподвижности. Служил в Пушкине. Крутил „солнце“, поднимал штангу, кидал копье. Во время войны был командиром разведроты. Рассказывал, как застрелил пулеметчиков. О крови говорит спокойно. Одинаково: и о том, как другу оторвало снарядом голову, и о том, как резал кабана.
* * *
Доктор Лезников как-то подсел ко мне на кровать, разговорился. В Минске закончил этнографо-лингвистический факультет, был учителем. Дернуло его сказать в 34-м, что коллективизация это революция для деревни. На всех собраниях стали критиковать: у него „теория двух революций“, уклон. Тогда бросил все, начал сначала, пошел в медицину.
– Ну, а завтра, – сказал он, – начинайте и вы заново. Учитесь ходить.
Утром на Волхове рвали лед. Я встал, подсунул подмышки костыли и заковылял по коридору.
Праздник, который…
В Чупе в полвосьмого в поезд ввалилась молодая компания человек в десять. И сразу – в вагон-ресторан. Парни в одинаковых черных пальто с воротником шалью, происхождением, видимо, из одного магазина, все без шарфов. Девицы – кто в чем. Двое выделялись городскими интеллигентными лицами. Он в очках, светлый пушок на подбородке. На нем меховая тужурка и резиновые сапоги. Она в телогрейке и брюках, красивая, долгоногая. Из-под платка на лоб выбиваются пряди. Два колечка на пальцах, одно обручальное.
Поезд двинулся, а им хоть бы что: расселись за столики, весело набросились на колбасу и сардельки, кто пил вино, кто пиво. И вдруг крикнули: „горько!“ Парень и девушка расцеловались.
В это время в ресторан в сопровождении флотского офицера вошла нарядная дама – в брюках, мохеровой кофточке, с прической. Невеста окинула ее оценивающим, чисто женским взглядом. Ревниво оглядывала мужчин и женщин, сидящих за столиками. По всему было видно, что соскучилась по яркому свету, красивой посуде – не хочется ей уходить. Но приближалась следующая станция и они встали.
Я вышел за ними в тамбур и выяснил у одного парня, что все они со слюдяного рудника в поселке Карельском. Наш медленный поезд здесь описывает дугу, так что далеко они не уехали. Да, там, на руднике, и клуб, и столовая, но всё надоело. А в поезде – ресторан, сервировка, публика – все-таки развлечение. Так что по вечерам в полвосьмого они здесь. У кого день рождения, у кого именины. Или просто пива попить. А вот эти двое, молодожены – геологи, после Горного по распределению.
Пока парень вводил меня в обстановку, все хохотали, вышучивая кого-то, кто оттягивает женитьбу, потому что свадьба будет тринадцатой. А потом они растворились в кромешной тьме, и я даже голоса их перестал слышать из-за стука колес. Почему-то мне было жаль, что больше их не увижу. Весь-то праздник длился пятнадцать минут.
Ахалтекинцы
Вышли из гостиницы в кромешную тьму, поглотившую все пространство города, кроме желтых пятен вокруг фонарей. Пока ждали автобуса, сплошная чернота вдруг треснула ломаной линией на всю протяженность проспекта. Верхняя часть над нею стала быстро окрашиваться густым ультрамарином. Когда ехали, небо неудержимо светлело, вершины горной гряды обнаруживали рельеф, хотя основание её еще долго лежало во тьме, пронзенной редкими электрическими огнями.
По полю ипподрома мчались какие-то отрешенные от мира всадники, бег лошадей в утреннем сумраке с припавшими к ним седоками казался первобытным обрядом неясного нам назначения, однако приближавшим их с каждым кругом к какой-то неведомой цели. Силуэты ахалтекинцев, текуче-пластично повторявших одну и ту же группу движений, стелились над полем, почти не касаясь его, и неверный пока еще утренний свет только усиливал эту иллюзию полета.
Ну, а потом окончательно рассвело, всадники спешились, оказавшись заурядными туркменскими пареньками. Тренер стал рассказывать о достижениях и проблемах, и ахалтекинцы, надменно грациозные, нервные, аристократично утонченные, всем своим видом показывали, что не имеют к этой прозе жизни ни малейшего отношения.
Субординация
В Киргизии, в поселковом Доме приезжих компания местных ученых-животноводов, находясь в командировке, варила и ела баранину. Все сидели вокруг стола. Доктор наук брал из казана мясную кость, немного отъедал от нее и передавал кандидату. Кандидат наук точно так же, откусывал своё и передавал младшему научному сотруднику. У сотрудника эстафету принимал ассистент. Так мясо ходило по кругу, соблюдая субординацию, ни разу не заблудившись. Сбой произошел лишь один раз – это когда в круг пригласили меня, журналиста из центра. Доктор наук достал кость из казана, слегка надкусил и передал прямо мне. А я уж ее из рук не выпускал.
Плывем по реке
Ух, какой красавец стоит на далеком рейде в окружении всякой водоплавающей мелочи! Неужели мы к нему идем? Так и есть. Катерок Волжского пароходства доставляет меня прямо под могучий бок теплохода под названием «Волго-Дон».
А он только нас, оказывается, и дожидался. Тотчас за кормой вскипает вода, ревут двигатели. Теплоход весь дрожит, напрягаясь и пробуя силы перед дальней дорогой. Там внизу, под стальными листами, что-то бубукает, ухает, а прислушаешься – тщательно выговаривает, будто выстукивает со вздохом: «Пятеро-там, пятеро-тут, пятеро-там, пятеро-тут…» Всё быстрее, быстрее, всё ближе, потом всё сливается в общем ликовании: «Пятеро-пятеро-пятеро-пятеро!..» Слава тебе, господи, соединились, ревут.
На корме, под навесом, вместе с матросами смотрю, как разворачивается и отдаляется берег. Город Горький проплывает перед нами в разрезе – пассажирская пристань, набережная, нижегородский кремль, откос со знаменитой лестницей, памятник Чкалову, пляж, трамплин…
На корме пахнет вяленой рыбой и свежевыстиранными тельняшками. Я и не заметил, как подошел капитан.
– Ну вот, познакомимся. Александр Иванович. У нас тут все Ивановичи. Первый штурман – Геннадий Иванович. Второй – Арсентий Иванович. Только вот третий маленько подкачал – Павлом Сергеичем назвался.