Не теряет ли она способность мыслить... Гюльназ приложила руку к животу, подождала. Будто хотела услышать что-то в ответ от своего младенца на эту последнюю ласку. И вскоре потеряла сознание: отзвука не было.
Гюльназ не знала, сколько прошло времени, прежде чем сознание возвратилось к ней. В ушах билось далекое и таинственное: тук... тук... тук!... Будто кто-то переговаривался с нею азбукой Морзе. Напрасно! Она ведь не знает этой азбуки. Стук повторился. Может, те, что живут наверху, на втором этаже, зовут ее на помощь? Нет, там тихо. Давно уже над ней никто не живет. Прошло еще какое-то время, и она догадалась, что этот стук - самая легкая в мире азбука Морзе: в дверь стучали. Мир закружился вокруг нее. Прошло еще несколько минут. Она явственно различила звуки шагов, удаляющихся по лестнице. В этом не могло быть сомнений. Гюльназ и сама не знала, как ожило ее тело, какая новая таинственная сила подняла ее с постели. Еще мгновение, и ее обнаженные, тонкие, обессиленные руки ухватились за дверную ручку.
- Кто там?
Отчетливо услыхав удаляющиеся от двери шаги, которые она распознала до того, как отозваться, она замерла от ужаса: "Я опоздала. Опоздала на целый век. Он ушел. Решил, что меня нет дома". А у нее нет сил его окликнуть. И тот, кто стучал только что в дверь, больше не вернется. Но в ту же минуту снизу донеслось:
- Вы дома, Гюльназ-ханум!
Еще не решив, во сне это или наяву, Гюльназ ощутила, как по телу ее прошлась и погасла молния. В ее свете она будто разглядела эти родные слова "Гюльназ-ханум". Она покачнулась и, разведя руки, словно крылья, опустилась на ледяной пол, ничего не чувствуя, ничего не воспринимая. Но, где-то подсознательно радуясь, что слова "Гюльназ-ханум" только обрушили ее на пол, но не сразили. Потому что она в сознании, сердце ее бьется, и она слышит торопливые шаги поднимающегося вверх по лестнице, шаги Данилова. Его послала сама судьба, послала любовь Искендера, дитя в утробе позвало его. Этот человек - ее спаситель, ее божество.
Наконец шаги приблизились и замерли возле нее, и Гюльназ ощутила на лице горячее дыхание своего спасителя. Не только на лице, это она почувствовала всем своим существом. Этот человек, что-то бормоча про себя, поднял ее на руки. Осторожно принес и уложил на постель. Да, все верно. Тюфяк еще хранил тепло ее тела, одеяло было горячим. Спаситель одной рукой накинул на нее одеяло, другой нащупал пульс. Гюльназ все это слышала, она все еще была не в состоянии открыть глаза, вымолвить слово. Ей хотелось только одного, чтобы спаситель еще раз прикоснулся к ней, согрел ее руки своими ласковыми ладонями. Но он, оказывается, был способен на большее. На какое-то мгновение он отошел от кровати, пошарил где-то в углу своими большими теплыми руками, Гюльназ слышался какой-то странный, загадочный шелест. Что-то шуршало - мешок ли из грубой ткани, торбочка ли или же что-то еще. Может, это та самая продовольственная сумка? Где-то закипала вода. Звякнула жестянка. Наконец он снова приблизился к ее кровати. Подложил большую и теплую руку ей под голову, приподнял от подушки.
- Гюльназ-ханум!..
Она узнала этот голос. "О боже! Сергей!.. Наш дорогой друг... Как хорошо, что ты пришел. Как хорошо, что нашел меня..."
- Пейте, Гюльназ-ханум, это шербет. Еще немного... вот так... еще глоток...
Он поднес полную кясу к ее бескровным губам. Медленными глотками Данилов поил ее только что приготовленным шербетом. И Гюльназ ощущала, как из кясы в ее тело вливался не шербет, а жизнь. И потому понимала, что оживает с каждой минутой. Когда кяса была опорожнена, Данилов опустил ее голову на подушку, а сам, снова открыв притягательную сумку, вытащил оттуда сухари, сухое молоко, колбасу, яичный порошок. Он хорошо знал, что людям, долгое время голодавшим, нельзя сразу давать много еды. Поэтому отложил в сторону всего понемногу, по небольшому кусочку. Как только Гюльназ придет в сознание, он сам будет медленно кормить ее.
* * *
Гюльназ лежала в забытьи до самых вечерних сумерек. Данилов догадывался о ее душевном потрясении. Надо было переждать. Наконец она открыла глаза:
- Сергей, наш дорогой друг...
От этого горячего шепота сердце Данилова дрогнуло. В то же время затеплился огонек надежды. Кризис миновал.
Взяв в ладони слабую руку Гюльназ, он так же горячо откликнулся:
- Все будет хорошо, моя дорогая!
Потом заглянул в черные горящие глаза, устремленные на него с благодарностью, и будто увидел в них свое отражение. В них были и боль, и тревога. Эти глаза, наполнившие его сердце огромной, как мир, печалью, теперь дарили ему такую же огромную, как мир, радость.
- Почему так жарко в комнате, Сергей Маркович, или это я так горю?
Данилов кивнул на печь, что стояла в углу комнаты:
- Я собрал немного дров, печь топится...
- Вы?.. Вы... вы... Сергей Маркович...
- Успокойтесь, Гюльназ... вам нельзя волноваться... Я еще приготовил вам кофе... Сейчас... - Он встал и принес полную чашку, стоявшую на табурете у печки. - Мы теперь вместе поужинаем... И так вкусно... У нас все есть... Он пододвинул продукты, давеча отложенные в сторонку. - А стол мы накроем вот тут, у тебя на коленях. Ты будешь есть прямо здесь, хорошо? Держи голову, я немного подниму подушку. Вот так...
Гюльназ показалось, что она вот-вот снова потеряет сознание. Чудодейственные слова Данилова сильной волной подхватили ее и хотят швырнуть куда-то в бездну. Если бы Данилов в тот же миг не поднес к ее губам чашку, которую держал в своей большой, ласковой руке, эта сильная волна могла бы захлестнуть ее, унести. Другой рукой - такой же большой и ласковой - он протянул ей кусок хлеба. На ломте хлеба лежал кусочек, совсем крохотный кусочек колбасы. Гюльназ взглянула на этот ломтик хлеба, на эту колбасу, и неведомое чувство так обрушилось на нее, что она чуть было снова не лишилась сознания. Но было поздно. Данилов принялся кормить ее. Его рука была похожа на клюв ласточки, кормившей своего неоперившегося птенца. Гюльназ не успевала проглотить один кусок, как эта самая рука, точно клюв, приближалась к ней.
Данилов рассказывал о своей работе, о положении на фронте, об открывшейся на Ладожском озере Дороге жизни. Он только не заговаривал об Искендере, это еще предстояло. К тому же ждал, чтобы она сама заговорила первой. Он все еще носил с собой "Ленинградскую правду".
Она не хватала, не проглатывала кусок, как это свойственно всем долго голодающим людям, а ела спокойно и не спеша. Данилов также спокойно глядел на ее бескровные губы, трогательный детский подбородок, длинную, все еще хранившую свежесть шею.
- Сергей Маркович, а вы? - Широко распахнув ресницы, Гюльназ с нежной улыбкой посмотрела на него. Это была первая улыбка, которую увидел сегодня Данилов на ее лице, и, значит, первый отклик на его старания.
- Вы обо мне не беспокойтесь, Гюльназ-ханум, - проговорил он ласково. Сначала я покормлю вас, а потом...
- Мне кажется, что я и сама уже смогу есть.
- Правда? Вот и отлично. Это ваша сегодняшняя порция. Не обижайтесь, но пока...
- Этого много, Сергей Маркович... Да мне и нельзя много есть.
- Знаю, потому и выделил норму...
- Я вас понимаю, Сергей Маркович... Вы... вы... такой...
- Молчать!.. Вам нельзя много разговаривать!
С этими словами Данилов легонько прикрыл ей рот своей рукой. Гюльназ, радуясь этому неожиданному прикосновению, покрыла эту большую ласковую руку поцелуями. Это так тронуло Данилова, что он вдруг осознал, какой для него Гюльназ родной человек, в эти минуты она сделалась ему еще ближе и роднее, а этот поцелуй признательности и вовсе растрогал его сердце.
И, желая скрыть от Гюльназ переполнившие его сердце радость и счастье, он произнес:
- Кажется, еще есть чашка кофе. - И встал. - Не выпить ли его вам?
- Нет, довольно. Сергей Маркович, выпейте этот кофе сами.
- Я больше люблю чай. А кофе - это вам... Может, Гюльназ-ханум, вы тоже хотите чаю?