– Надо уходить, диду, – говорил Кислань, возвратившись с разведки, – москали в Маловодяной воды не достанут на всё войско, сразу снимутся с места!
Усадив кое-как в седло больного Ириха, взяв запас вяленой баранины – «пастремы», Кислань покинул зимовник. Таран скрылся ещё раньше, и Шульга остался сам с несколькими мальцами и молодиками. Впрочем, и Шульга не терял даром времени. Стада волов, отары овец, конские табуны были загнаны и запрятаны по далёким байракам и балкам.
– На войне, что свой, что чужой, всё одинаково, – пояснял опытный старик молодикам, – каждый готов пограбить.
Часть скота Шульга приказал всё-таки оставить при зимовнике, чтобы было чем «отвесть глаза и заткнуть глотку» ожидаемым москалям.
Москали не заставили себя долго ждать.
Нагрянувший разъезд драгун и гетманцев* кинулся грабить зимовник. Драгуны начали было колоть скот, а гетманцы заглядывать в коморы и лёхи, как командовавший разъездом поручик с грубой бранью приказал солдатам очистить зимовник.
Приближался сам Волконский, шедший следом за разъездами с драгунским полком, и своевольничать передовому разъезду было некогда.
Гневно и сердито допрашивал генерал Шульгу, который спокойно и бесстрастно смотрел ему в глаза.
– Не вели шкодить драгунам, ясновельможный пан, – я человек старый и много послужил его царскому величеству...
– Все вы, запорожцы, служили царскому величеству, а потом все до короля перебежали, – строго обрывал князь Шульгу.
– Так то войско, – оправдывался Шульга, – а я за собой такой вины не ведаю. Я уже в войске не служу и уже сколько лет не приходилось являться в кош для взятия на козацтво войсковых приказов, да и сам кош ни разу ни одного гонца – машталира не присылал с универсалом, абы с другим каким войсковым делом...
– Толкуй там... Все вы одним духом дышите...
Волконский был мрачен и суров, но Шульга не терялся...
– Опять же, ведомо вашей ясновельможности, я под Азовом царской пресветлой милости удостоился и награждения пятнадцатью червонцами, как старшина, лично пожалованными, а за ранами, тогда полученными под Азовом, войско оставил, сидеть на коне – не усижу... Хлеборобствую себе – по милости Божий – насколько сил есть, в том моё и пропитание.
– Ну, а проходили какие-нибудь конные или пешие люди – запорожские или шведские?
– Не знаю, ясновельможный пане, ватаги разные ходят по Дикому Полю – им шляхи не заложены, и чумацкие валки, и татарские загоны, и войсковые команды, и разные самосбройды – однако каждый норовит до воды добраться, и если ваша милость хочет послушать моего старого совета – так надо по Ингулу идти – там и водопой, там и шляхи.
– Осмелюсь сказать, ваше сиятельство, – подъехал к Волконскому бригадир Кропотов, – мы тут время теряем. Разъезды наши никаких следов не нашли. Старик, – Кропотов кивнул головой в сторону Шульги, – кажется, не врёт. Пусть даст проводника до ближайшей воды, и будем ловить короля за Ингулом.
– Можно, можно, – заторопился Шульга, – у меня хлопцы проведут до Дубровиной балки, а там и речка – Боковенька – по нашему, запорожскому имя – воды хоть на всю орду хватит... Гей, Стецко, а Стецко, швыдко бери сивую коняку да поедешь с войском! Не бойся, москали добрые!
Помогая проворному Стецку Кавунцу оседлать «сивую коняку», сам Шульга шёпотом наставлял хлопца: «Не веди на тот край, куда козаки поехали, ни туда, где наши отары, а веди через Толстую могилу на Глиняную балку. Слышишь?»
– Добре, диду! – отвечал Стецко, вскакивая на лошадь.
Безостановочно, ряд за рядом прошли драгунские полки, растянулись по балкам, ярам, проскрипели походные телеги, и скоро всё скрылось в безбрежной степи.
На зимовнике настала прежняя тишина, и по-прежнему стало безлюдно в окружавших его балках.
***
Как ни была несложна и нетребовательна сечевая «ре́гула» – воинский устав запорожцев – а всё же находились люди, для которых и тогдашние порядки казались тягостными и стеснительными.
Это были люди своевольные, нелюдимые, порвавшие все связи с родными местами, не признававшие ничего, кроме Дикого Поля.
В постоянных схватках теряя друзей и товарищей – они огрубевали душой, ожесточались и начинали тяготиться сечевой жизнью и обществом сечевиков.
Кому не нравился или надоедал сечевой уклад жизни, те уходили в зимовники и становились «гнездюками», но жизнь «гнездюка» или «сидня» слишком спокойна, а «козаку воевать, что соловью петь», говорилось тогда, – и вот запорожец забирался в глухой байрак, мастерил себе незатейливую землянку – «бурдюг»*, жил – чем Бог на душу пошлёт, и в постоянном уединении совершенно дичал.
Такие одичавшие обитатели балок и байраков носили у козаков название «лугарей».
Лугари скрытно и потаённо жили по Днепровым плавням, лесным урочищам, по рекам Самар, Орели, Бугу, Ингулу.
Недосягаемые ни для какой власти, часто никому неизвестные, выносливые и физически закалённые, знавшие степь, как свои пять пальцев, лугари были истинными хозяевами Дикого Поля.
Многие из них считались «характерниками» – знакомыми с колдовством, – другие были знаменитыми предводителями – «ватажками», иные были просто разбойниками – «харцызами», «драпижниками».
Существовали лугари тем, что «ходили в добычу на рыбу, соль, зверя», но обычным их занятием была война, низведённая на степень мелких грабительских набегов.
Ни друзей, ни врагов, ни мира, ни союзов они не признавали – шли сегодня на тех, кого вчера защищали.
Стоило только пронестись слуху, что где-нибудь на Муравском, или Чёрном, или Саксанском шляху «перемешкивает» ватага, собираясь «унадиться» до турка или «под ляха», как из разных Терноваток, Лозоваток, Камышеваток, Волчьих, Конских, Сухих и Водяных балок выползали звероподобные люди, примыкали в громадном количестве к ватагам и пускали «пал» по всем «усюдам» – турецким, польским и татарским.
У одного из таких лугарей – Бовкуна – и решил Омелько спрятать больного шведа, да и самому переждать у него, пока что.
Бовкуна хорошо знали в зимовнике Шульги да и в самой сечи имя его не безызвестно между козаками.
Когда-то славный козак и заслуженный войсковой полковник – Бовкун с честью предводительствовал, был выбираем на многие войсковые должности, но потом от всего отказался и бросил сечь, отдав своему родному Платнировскому куреню своё полковничье знамя на вечное хранение при куренном образе и на добрую славу о себе.
Омелько хорошо помнил его громадное зелёного шёлку знамя, расшитое золотом и серебром, гордо выносимое Платнировцами на Крещение Господне, когда всё низовое войско выстроилось по куреням, каждый со своими куренными знамёнами и знамёнами прежних полковников, воздавая мелким мушкетным огнём и арматной пальбой хвалу празднику.
Никогда уже Бовкун не появлялся на сечи, а по зимовникам его имя стало упоминаться в числе имён лугарей, «блукавших» по Дикому Полю.
Среди ватаг, грабивших Приднестровье и Побужье, Бовкун считался «харатерником», умевшим отводить глаза врагам, залечивавшим самые тяжёлые раны и заговаривавшим неприятельское оружие так, что оно не вредило козаку.
***
Ещё отблески зари горели на небе, когда, пробродив двое суток по степи, Омелько остановился у байрака, где находился бурдюг Бовкуна.
Швед был плох. Ещё в начал пути он обменивался иногда несколькими замечаниями с Омельком, коверкая русские, польские и украинские слова, нахватанные за долгие походы, но потом уже почти не мог объясняться.
Ирих стал часто впадать в забытьё, по временам бредил и шёпотом толковался с какими-то видными только его воображению собеседниками.
– Плох, брат Юрко, – качал головой Омелько, переиначив по своему Ириха в Юрка, – только на Бовкуна и надежда... Если найдем Бовкуна – сразу вылечим... Он «характерник» хоть куды!
Уложив шведа на бурку и тщательно сбатовавши* и стреноживши коней, Омелько оглушительно свистнул.