Прощайте. Пишите больше и чаще и даже о том, что вам кажется неинтересным.
30. М. В. Киреевской
Дружочек Маша! Сегодня твое рождение, и, чтобы освятить себя на этот день, я начинаю его письмом к тебе, милая сестра. Мудрено и грустно начать твое рождение письмом. За год назад, когда я был с вами, – вечер. Вот что я успел написать к тебе сегодня, только я проснулся, т. е. в 7 часов поутру. Но вместо того чтобы продолжать письмо свое, я засмотрелся на эти 3 строчки как будто на Рафаэлеву картинку, и до тех пор покуда брат и Рожалин вошли в мою комнату поздравляться, т. е. до 9-ти часов, – что же я делал в эти 2 часа, ты этого не спросишь. Может быть, ты сама в это же время думала об нас и знала, что если мы и не пришли к тебе сегодня поутру поцеловать тебя и поздравить, то мысли наши были с тобою еще прежде, чем ты проснулась, даже прежде, чем мы сами проснулись. Знаешь ли ты, что я во всяком сне бываю у вас? С тех пор как я уехал, не прошло ни одной ночи, что бы я не был в Москве. Только как! Вообрази, что до сих пор я даже во сне не узнал, что такое свидание, и каждый сон мой был повторением разлуки. Мне все кажется, будто я возвратился когда-то давно и уже еду опять. Сны эти до того неотвязно меня преследуют, что один раз, садясь в коляску, тоже во сне, чтобы ехать от вас, я утешался мыслью, что теперь, когда сон мой исполнился, по крайней мере я перестану его видеть всякую ночь. Вообрази же, как я удивился, когда проснулся и увидел, что и это был сон. Это род сонного сумасшествия, une idée fixe, qui est venue un rêve permanent. Mais pourquoi fallait-il que cette idée fixe soit la séparation, et non le revoir?[165] Хоть ты попробуй наслать мне сон со свиданием. Надумай его. Хоть один, а я уцеплюсь за него всею силой воображения и разведу из него целую гряду таких снов. Это будет семечко от цветка: иван-и-марья, которое я посажу к себе глубоко в мысли, и стану за ним ходить, и буду его греть и лелеять, покуда оно пустит корни так далеко, чтобы никакая буря его не вырвала, никакой репейник не задавил. Не смейся над этим. Сны для меня не безделица. Лучшая жизнь моя была во сне. Не смейся же, когда я так много говорю об них. Они вздор, но этот вздор доходит до сердца. К тому же с кем лучше тебя могу разделить его? Между тем, чтобы ты знала, как наслать сон, надобно, чтобы я научил тебя знать свойства снов вообще. Это наука важная, и я могу говорить об ней avec connaissance de cause[166]. По крайней мере я здесь опытнее, чем наяву. Слушай же: первое свойство снов то, что они не свободны, не зависят от тех, об ком идут. Так, если мне непременно надобно всякую ночь видеть вас, то сны мои будут светлы, когда вам весело, и печальны, когда вы грустны, или нездоровы, или беспокоитесь. Оттого если ты хочешь быть моей колдуньей, то должна сохранять в себе беспрестанно такую ясность души, такое спокойствие, такое довольство, которые, сообщившись моему сну, вложили бы в него чувство, невместное с мыслью об разлуке. Разумеется, что так колдовать должны вы все вместе. И для твоей веселости нужна веселость всех, и цветок иван-и-марья растет между машкиной душкой, васильками, лилиями и пр. Второе свойство снов то, что они дети и беспрестанно хватают все, что перед глазами. А так как у меня перед глазами все немцы да немцы, то и во сне они же мешаются с вами. Оттого, чтобы прогнать немцев из моих русских снов, присылай мне скорее свой портрет. Насмотревшись днем на него, на брата, на Рожалина и на все, что приехало с нами из России, я надеюсь по крайней мере во сне освободиться от Германии, которую, впрочем, я не люблю, а ненавижу! Ненавижу как цепь, как тюрьму, как всякий гроб, в котором зарывают живых. Ты из своей России не можешь понять, что такое эта Германия. Все, что говорят об ней путешественники, почти вздор. Если же хочешь узнать, что она такое, то слушай самих немцев. Одни немцы говорят об ней правду, когда называют ее землей дубов (das Land der Eichen), хотя дубов в Германии, кроме самих немцев, почти нет. Зато эти изо всех самые деревянные. Вчера еще брат зацепился за одного из них зонтиком, и так неосторожно, что зонтик сломался. Брат извинился по-русски, своим обыкновенным: «Ах! Извините!» Немец почувствовал удар только шагов через двадцать, вдруг стал как вкопанный, вылупил глаза и молчал. Обдумавшись хорошенько, он наконец снял шляпу, чтобы ответить брату: «Ich bitte reht sehr! Herr Baron! Es thut nichts![167]» Не знаю, как ты назовешь такую живость, а для меня ей нет слова кроме «немецкой». Но лучше воротимся к нашим снам. Они дети: все, что они говорят, почти такая же чепуха, как это письмо, но они дети благородные, из которых ничего не сделаешь ни угрозами, ни бранью, но которые чувствительны к ласкам. Потому их надобно иногда баловать и лакомить. Но ласка, баловство и лакомство для моих снов – это твои письма. Каждое слово из них, передумавшись наяву, переходит в сон, и сны мои, как дети воспитанные, слушаются каждого слова. Потому, чтобы они не капризничали и не хмурились, ты их ласкай почаще, и побольше, и поаккуратнее. Кроме того, как на детей действует много хороший пример. Это особенно представь на рассмотрение маменьке и попроси ее исправить свои сны хотя для того, чтобы мои не портились. А покуда спи. 2 часа ночи, и спать пора и хочется. Это письмо дойдет до тебя через месяц. Я тогда, вероятно, уже буду в Италии. Первый сон со свиданием будет мне знаком, что ты получила мое письмо.
31. Родным
Наш отъезд в Италию совсем еще не решен, ни когда, ни куда именно; думаем, однако, что около половины сентября подымемся отсюда и подвинемся к Северной Италии. Между тем письма ваши пусть идут сюда. Парижское письмо ваше пропало на почте. Мне его жаль. Я люблю перечитывать ваши письма, даже старые, и часто это делаю; таким манером я иногда слушаю вас больше двух часов, потому что пакет уже набрался порядочный. Зачем только в этом разговоре столько печального? Об нас рассказывать почти нечего: после последнего письма переменилось только то, что мы не ходим в университет… и больше ленимся, и больше вместе, и строим больше планов, которые не исполняются. Я хотел написать кое-что для Языкова[168] альманаха, но до сих пор еще не принимался. Столько разных мыслей крестятся в голове, что вся голова вышла в церковь без попа, кладбище, которое ждет еще ангела с трубою. Трубу, впрочем, я нашел, только не ангельскую, а фрауенгоферскую. Я надеюсь, что папенька будет ею доволен…
Может быть, мы пробудем здесь недели три, может быть, меньше, может быть, больше, словом, мы не знаем. Я между тем читаю Ариосто[169] и совсем утонул в его грациозном воображении, которое так же глубоко, тепло и чувственно, как итальянское небо. Тассу[170] я также только теперь узнал цену и вместе понял все варварство тех, кто, оторвавши крылья у бабочки, думают, что она полетит…
До сих пор я не отвечал ни Шевыреву, ни Соболевскому, все откладываю до завтра. Но завтра примусь без отсрочки.
32. М. В. Киреевской
Отгадала ли ты, милая Машка, что это письмо писано после 3-х бутылок шампанского, выпитых за твое здоровье нами тремя? Я бы не послал тебе этот вздор, если бы не хотел доказать на деле, что ты не одна бываешь пьяна. Перед папенькой извини меня за эту бестолковую трату почтовых денег тем, что я впредь пьяный писать не буду! Теперь ты уже большая девушка! Теперь ты уже отвечаешь за каждый поступок свой, за каждое слово! Наденешь ли букли? Об верховой езде я писал к маменьке. Пишешь ли журнал? Прощай! Будь здорова и смотри за здоровьем маменьки. Тебе поручаю я при малейшем нездоровье посылать за Рамихом, mệme au risque d¢être grondée[171]. Обнимаю тебя от всего сердца. Твой Иван.