До сих пор я еще, кроме Гуфеланда, не познакомился здесь ни с одним профессором, хотя сделал несколько знакомств интересных. На днях, однако, отправлюсь к Гегелю, Гансу, Шлейермахеру. Так как я не имею к ним писем и черты моего лица будут единственным рекомендательным письмом, то я не знаю еще, как буду принят и удадутся ли мне некоторые планы на них, исполнение которых могло бы сделать мое путешествие не напрасным. При свидании расскажу подробнее, но до сих пор считаю, как говорят, без хозяина. Изо всех, с кем я здесь познакомился, самый интересный – это майор Радовиц, к которому я имел письмо от Жуковского. Мудрено встретить больше оригинальности с таким здравомыслием. Из любопытных вещей, виденных мною, первое место занимает здешняя картинная галерея. Слишком длинно было бы рассказывать все особенности впечатлений, которые я вынес оттуда. Скажу только, что здесь в первый раз видел я одну мадонну Рафаэля, которая мне крепко понравилась, или, лучше сказать, посердечилась. Я видел прежде около 10 мадонн Рафаэля, и на все смотрел холодно. Я не мог понять, какое чувство соответствует этому лицу. Это не царица, не богиня – святая, но это святое понимается не благоговением; прекрасная, но не производит ни удивления, ни сладострастия, не поражает, не пленяет. С каким же чувством надобно смотреть на нее, чтобы понять ее красоту и господствующее расположение духа ее творца? Вот вопрос, который оставался для меня неразрешенным, покуда я увидел одну из здешних мадонн. Эта мадонна объяснила мне, что понять ее красоту можно только одним чувством: чувством братской любви. Движения, которые она возбуждает в душе, однородны с теми, которые рождаются во мне при мыслях об сестре. Не любовью, не удивлением, а только братской нежностью можно понять чистую прелесть ее простоты и величие ее нежной невинности. То, что я говорю теперь, так истинно, и я чувствовал это так ясно, что чем больше я всматривался в мадонну, тем живее являлся передо мной образ Машки[118] и, наконец, так завладел мною, что я из-за него почти не понимал других картин и на Рубенса[119] и Ван Дейка[120] смотрел как на обои, покуда наконец распятие Иисуса Христа какого-то старинного живописца немецкой школы разбудило меня. Это была первая картина, которую сердце поняло без посредства воображения. Это лучшая проповедь, какую я когда-либо читал, и я не знаю, какое неверие устоит пред нею, по крайней мере на время созерцания. Никогда не понимал я так ясно и живо величие и прелесть Иисуса, как в этом простом изображении тех чувств, которые его распятие произвело на свидетелей его страданий, на его мать, на сестру Лазаря, Марию и на Иосифа. Такие чувства, такие слезы могут быть принесены в жертву только Человеку-Богу. Видел ли ты и сколько раз твою мюнхенскую галерею, которая, как говорят, одна из замечательнейших в Европе? Не можешь ли ты прислать что-нибудь из твоего путешествия и мюнхенской жизни для Погодина или для Дельвига, который издает «Литературную газету» вместе с Пушкиным, Баратынским и Вяземским[121]? Оба велели тебя просить об этом. Я также обещал обоим; но мои наблюдения до сих пор были так индивидуальны, как говорят немцы, что могут быть интересны только для близких мне, кому я сам интересен. Общелюбопытного я видел еще немного, а то, что видел, стоит большего труда обделать в хорошую журнальную статью, а для журнального труда мне до сих пор не было времени. Поработай за меня. Прощай, милый, крепко и твердо любимый брат! Всею силой души прижимаю тебя к сердцу, которого лучшая половина твоя.
И. Киреевский
20. Родным
Здравствуйте! Через час у вас ударят в колокол, и теперь вы уже проснулись и приготавливаетесь к заутрене. Как живо я вижу всех вас, ваши сборы, одеванье, кофей; даже, кажется, отгадал бы разговоры ваши, если бы был уверен, что у вас все так, как было при последнем письме вашем, что вы здоровы и спокойны. Думая об нас, вы знаете, что наши мысли теперь с вами, и если вы все не сомневаетесь в этом, то бьюсь об заклад, что Машенька это сказала. Напишите, прав ли я? У нас здесь, несмотря на греческую церковь, заутрени нет, но это не мешает нам слышать русское: Христос воскресе – и присутствовать при вашем христосованьи. Завтра, однако, мы будем у обедни реально. После последнего письма моего из Берлина я не успел отдать вам отчета о том, что я делал и что со мною делалось. Постараюсь вознаградить это теперь, сколько возможно. 19-го марта, простившись с моими берлинскими знакомыми, я возвратился домой в 8 часов вечера и начал укладываться, чтобы на другой день отправиться в 6 часов утра. Юлий Петерсон, сын рижского, с которым мы виделись в Берлине почти каждый день, милый, дельный и, что редко, вместе gemüthlicher[122] малый. Доктор Нордман[123], об котором я писал к Максимовичу, отменно интересный человек, и еще несколько других немцев и русских пришли меня провожать, помогли уложиться и просидели до 2-х часов, потому что я не хотел ложиться спать, боясь прогулять время отъезда почты, которая буквально не ждет 2-х минут после назначенного срока. Когда они ушли, то мы с Юлием велели сделать себе кофею и так заговорились, что не заметили дня и чуть-чуть не пропустили роковой минуты. По счастью, хозяин мой напомнил нам час, и мы успели прийти на почту за 5 минут до отъезда кареты. Если Юлий прежде меня воротится в Россию и будет в Москве, то постарайтесь, сколько можно, отплатить ему за его обязательность и, можно сказать, дружбу ко мне. Сутки ехал до Дрездена, где, через час по приезде, свиделся с Рожалиным. Рожалин совершенно тот же, выключая длинных волос (которые, однако, он сегодня остриг), после двух лет уединенной жизни. Он занимается много и дельно; привык к сухому <?>, не потеряв нисколько внутренней теплоты. Выучился по-английски и по-польски; последний язык особенно знает он прекрасно; читал с выбором и никогда не терял из виду главного предмета своих занятий: филологии и древностей. Круг его знакомства не широкий, но выбор делает честь его характеру. Вообще, однако, можно сказать, что во все это время он был почти один; это, однако, не имело невыгодного влияния на его обыкновенное расположение духа и дало его образу мыслей и выражениям большую оригинальность без односторонности. Завидное качество, так, как и вообще его поведение в отношении ко внешним обстоятельствам его целой жизни. В первый час нашего свидания мы с радости усидели бутылочку за ваше здоровье и за лучшее на родине. Это развязало немножко наши языки, так что мы тут же приступили к переговорам о его переезде в Мюнхен, сообразуясь с вашими письмами. Отъезд его из Дрездена сейчас же был решен, но он колебался еще, ехать ли ему со мною или ждать Кайсарову[124], и остановился на мысли ехать только в день моего отъезда. Собраться было не долго, и вот мы в Мюнхене.
В Дрездене пробыл я три дня, видел галерею, слышал славный концерт и лучших певцов и музыкантов, но театра не видел по причине поста и не познакомился ни с кем из интересных литераторов и ученых, живущих в Дрездене. Город самый и описывать вам не стану, потому что скучно, да к тому же вы можете расспросить об нем у Пушкиных… Музыку описывать нельзя, галерею описывать много. Скажу только, что Рафаэлевой «Мадонны»[125] я не понял, в Корреджиевой[126] «Магдалине» хотя искал, но не мог найти ничего нового и отличного от копии К.[127] и крепко подозреваю последнего, что он не сам скопировал, а украл свою копию у какого-нибудь отличного мастера. Зато другие картины произвели на меня тем большее впечатление, но если б я хотел вам рассказать впечатление этих картин, то говорил бы не об них, а потому оставляю это до свидания. К брату[128] приехали мы в субботу перед здешним Светлым Воскресением, т. е. в нашу Лазареву Субботу, и застали его за обедом, который сейчас увеличился двумя порциями и бутылкою вина за свиданье и за вас. Я писал уже вам о перемене, которая так счастливо произошла в его внешней стороне. Впрочем, в отношении к прежнему, но она только начало для будущего. Мне не нужно прибавлять, что это счастливая перемена только внешняя и что внутри он еще счастливее: остался тот же глубокий, горячий, несокрушимо одинокий, каким был и будет во всю жизнь. При этой силе и теплоте души, при этой твердости и простоте характера, которые делают его так высоким в глазах немногих, имевших возможность и уменье его понять, – ему недоставало одного: опытности жизни, и это именно то, что он теперь так быстро начинает приобретать. Необходимость общаться с людьми сделала его и общительнее, и смелее, уменьшив несколько ту недоверчивость к себе, которая могла бы сделаться ему неизлечимо вредною, если бы он продолжал еще свой прежний образ жизни. Конечно, внешняя сторона его никогда не достигнет внутренней даже и потому, что ей слишком далеко было бы гнаться, но все-таки это внешнее образование будет одна из главнейших польз его путешествия. Занимается он здесь много и хорошо, т. е. сообразно с своею целью. Особенно в его суждениях заметно то развитие ума, которое дает основательное занятие философией, соединенной с врожденною верностью взгляда и с некоторыми сердечными предрассудками, на которые, может быть, сводится все достоинство человека как человека.