Территория больницы оказалась огромная. Мы прошли в самый дальний конец, где стоял морг. Навстречу нам попались два грузных мужика в грязных белых халатах. Я видела, как они курили за углом, а потом обогнули здание и пошли по дорожке. Один из них бросил другому – «холодное отделение», и я сразу поняла, о чём они.
Вокруг «холодного» корпуса росли высоченные ёлки. Как это символично, подумала я, у славян ель всегда была деревом смерти. Откуда я это помню?
Дальше было только хуже. Мы втроём зашли внутрь и бабушке отдали документы. А потом мы вышли наружу и обошли здание. И там был такой, как бы ангар: просторное помещение с большими воротами, чтобы могла заехать машина. И в этом ангаре на каком-то постаменте стоял гроб с мамой. И тут и впервые по-настоящему разрыдалась. Накатило.
Мама была сама на себя не похожа: нос стал какой-то слишком острый и тонкий, и вздёрнутый кверху, лицо восковое, как в музее у мадам Тюссо, губы накрашены чем-то неестественным. А главное – глаза. Глаза закрыты. И я вдруг поняла, что мне больше всего на свете хочется ещё раз заглянуть ей в глаза, хочется, чтобы она на меня посмотрела. Оно всегда на меня смотрела с какой-то смешинкой во взгляде. И с любовью. Но я поняла, что это невозможно. Наверное, это и есть грань между жизнью и смертью: не отлетающая душа, а именно взгляд. Отсутствие взгляда.
Подъехала маршрутка – от странного ощущения, я даже забыла слово ««газель»». Я щипала себя за руку, чтобы проснуться. Это всё – просто дурной сон. Просто кошмар. Почему я не просыпаюсь?!
Маму накрыли крышкой и какие-то мужики затащили гроб внутрь, зафиксировали его, что-то лязгнуло, и бабушка сказала, что мы с ней вдвоём поедем в «газели».
Подходили какие-то люди, выражали соболезнования бабушке, дяде Боре и мне. У многих в руках были цветы, у некоторых – заплаканные лица. Я почти никого из них не узнала. Одна женщина дала мне пачку бумажных платочков. Очень вовремя: у меня текло из носа, а слёзы я размазывала по лицу перчаткой. Я просто забыла, что у меня с собой есть две такие же пачки.
В машине я снова чувствовала себя странно: мы ехали с бабушкой вдвоём, а между нами стоял закрытый гроб. Я не верила, что там внутри лежит мама.
Гроб был чёрный, блестящий, будто обтянутый атласом или шёлком, а по швам, если это, конечно, называется швами, шла ярко-жёлтая тесьма. Смотрелось очень эффектно: чёрное и ярко-жёлтое. Хотя мама жёлтый цвет, кажется, не любила. Она говорила, что в средневековье это был цвет измены и предательства. Впрочем, чёрный она тоже не особенно любила. Кто вообще выбирал эту обивку?
Бабушка тихо всхлипывала, и по лицу у неё текли слёзы. Она же хоронит свою дочь, пронеслась у меня в голове мысль. Она похоронила мужа, а теперь хоронит единственного ребёнка. И у меня по спине побежал озноб.
Потом мы приехали к церкви. Парковочных мест не было, и «газель» объехала по периметру два раза, пока нашлось куда встать. Здесь уже толпились люди и почти у всех в руках были цветы. Народу было неожиданно много.
– Стой тут.
Бабушка достала из сумки какие-то документы и быстро-быстро куда-то пошла. Четверо мужчин с очень серьёзными лицами стали доставать из машины гроб, абсолютно не замечая меня. Я так и стояла.
Похоронами занимались бабушка и дядя Боря. А мне казалось, что я уже совсем взрослая. Совершеннолетняя же. Но сейчас я абсолютно не представляла, что надо делать, куда идти, и кому какие бумажки показывать. А ведь это я должна была заказывать венки и договариваться со всеми этими людьми, а я даже палец о палец не ударила…
А чего мне тут стоять? И я пошла к церкви. По дороге рассматривала толпу. В основном, это были почему-то бабушкины приятельницы. Женщин возраста моей мамы тоже было немало, но бабушки сбивались в кучки, а эти все почему-то держались поодиночке. Это клиентки, неожиданно поняла я. А почему все женщины? Где мужчины?
Наверное, даже не мужчины – мужчина. Я ждала всего одного. Мой отец же придёт на похороны? Я его увижу? Узнаю?
Меня бомбило. Бомбило с толпы абсолютно незнакомых людей, бомбило с того, что они могли улыбаться и разговаривать, а у меня ком в горле стоял ещё с утра. Бомбило, что они потом разъедутся по домам и будут дальше жить своей жизнью, будто бы ничего особенного и не произошло, а я останусь настолько одна, насколько ещё никогда не бывала. Мне казалось, что это всё. Конец. Что закончится сегодняшний день, а завтра уже не будет.
У самого входа стояли бабВера и бабВаля. Я подошла к ним и они обняли меня. БабВера была очень похожа на бабушку: такая же плотненькая, только будто совсем спрессованная и утрамбованная – такое от неё было впечатление, и какая-то квадратная. А бабВаля была маленькая, сухонькая и белая-белая, будто снегом посыпанная. БабВера казалась тяжелой, а бабВаля очень лёгкой.
Бабушка сказала, что мы рано приехали и надо ждать. Дядя Боря предложил помянуть. В толпе идею поддержали, и мы все залезли в какой-то автобус. Автобус был ужасно старый, из тех, что ходил в моём детстве от станции до дачи, правда, ходили не долго. А ещё такие автобусы я видела в сериалах о советском времени. Пазик. В нём сильно пахло бензином и почему-то жженой резиной.
Бабушка вынула из под сидения сумки, те самые, что были в багажнике у дяди Бори, и я удивилась как они тут оказались. Из сумок запахло едой. Бабушка достала завёрнутые в полотенце блины, одноразовые стаканчики и тарелки, и даже кутью. Кутью я никогда раньше не пробовала, даже не знала, что это такое, хотя слово было смутно знакомым.
– Борис, тебе не дам, – отрезала бабушка, доставая со дна бутылку водки, – тебе ещё на кладбище ехать.
Дядя Боря хмыкнул, но спорить не стал. По его завистливым глазам было видно, что он рассчитывал хотя бы на одну рюмку.
Бабушка посмотрела на меня и протянула мне половину рюмки.
– На, а то лица на тебе нету.
Рот обожгло. Водку я не любила. Я закашлялась, мне сунули блин. Ох, голова, наверное, будет потом болеть. Но в тот момент мне было совершенно всё равно.
Потом все куда-то разошлись, я даже не заметила как. Бабушку, я видела, обступили подружки и соседки, почему-то все в чёрных шелковых платках. Откуда они взяли столько одинаковых чёрных платков? Все они промокали глаза и трогали друг друга за руки. Мне не хотелось к ним подходить, чтобы меня тоже не стали хватать за руки и, заглядывая в глаза, расспрашивать о маме.
Я огляделась и заметила немного в стороне группу из шести человек. Это точно были наши, потому что заводилу-толстяка, размахивавшего руками, я видела ещё около больницы.
На вид им было лет по сорок-сорок пять, мамины ровесники. Четверо мужчин и две женщины, все одеты довольно скромно, причем не в чёрное, а кто во что горазд. На толстяке была распахнутая коричневая куртка, из-под которой торчал жёлтый галстук. Ещё один мужчина с немодными усами, ёжился и прыгал с ноги на ногу, потому что на нём был только клетчатый пиджак, и он, наверное, не смотря на яркое солнце, ужасно мёрз. Я-то расстегнула пальто, но снимать его совершенно не хотелось: ветер был резкий и холодный.
На женщинах были какие-то сектантские убожеские хламиды мышиного цвета, торчавшие из-под стеганых курток. Я бы не удивилась, если бы под платьями обнаружились небритые ноги. Хотя, какое мне дело? И почему я вообще подумала о ногах?
Бесформенные платья неопределенных оттенков вошли в моду недавно, но что-то подсказывало мне, им всем было глубоко чихать на моду. Пожалуй, в каждом из этих людей читалось если не презрение, то какое-то равнодушие к своему внешнему виду.
Я подошла поближе, сделала вид, что устала и хочу посидеть. Присела на скамейку рядом и стала слушать. Они определённо говорили о ней. Толстяк вспоминал что-то и то и дело вставлял «мы с Соней тогда подумали», «мы с Соней решили», «когда мы с Соней ездили». Мне показалось, он хочет выдать их знакомство за более близкое и хвастается что ли этим, а на самом деле он её не так уж хорошо и знал. Но как же мерзко он при этом лыбится! Вот же отвратительный тип.