Тогда я пошла в мамину комнату. Дверь была закрыта, и в первый момент мне даже хотелось постучаться. Я остановилась и прислушалась. А вдруг я сейчас открою дверь, а там мама? Сидит в своём кресле. Или переодевается. Или уже спит. Закрыла шторы, потому что у неё снова разболелась голова, и уснула. Нет, шторы открыты, это я через стёкла в двери вижу. Если бы мама была дома, она бы точно закрыла шторы. Я сделала глубокий вдох и толкнула дверь.
В комнате было пусто. Мамы, конечно, не было. Кровать застелена, шторы отдернуты, ничего нигде не валяется – у мамы всегда всё лежит на своих местах, она любит порядок. Любила. Чёрт, как же бомбит с этого прошедшего времени…
Я вошла и села на её кровать. Кровать из Икеи с кованой такой спинкой. Мы её покупали вместе с моим письменным столом. Серое с тёмно-синим покрывало. Рядом с кроватью торшер, а с другой стороны тумбочка. Под торшером мамино любимое кресло, тоже тёмно-синее, тоже из Икеи. Около кресла – антикварный столик, столешница инкрустирована перламутром. Мама его очень любила, этот столик, хотя я совершенно не помнила, когда и как она его покупала. Откуда он у неё взялся? Кажется, подарок на день рождения. Мама говорила, нужно дарить самой себе подарки. Кажется, это какая-то психологическая штучка. А столик очень красивый. И в интерьер вписывается.
Книжные шкафы. У мамы очень много книг. Тут книги по психологии, какие-то справочники по медицине, энциклопедии, словари – книги на все случаи жизни. Что мне теперь с ними со всеми делать? Так и оставить?
Ей нравился минимализм. Ничего лишнего, говорила она, так легче думается. Когда человек погребён под кучей предметов, теряется самое главное. А что главное? Главное – это чтобы ты, мама, была жива. Главное, чтобы ты была жива, повторяла я про себя как мантру.
Неужели ты больше не вернёшься в эту комнату? А как же твоя кухня? Что мне делать с твоими туфлями в прихожей? Я споткнулась о них, но не могу же я их взять и убрать. А ты ведь даже не скажешь мне, что с ними делать. Ты не скажешь мне, что я грязнуля, и что пора вытирать пыль. Не скажешь «пора спать, завтра в институт», не скажешь «купи молока», ничего не скажешь. Мама, а кто же тогда будет спать на этой постели? Кто будет читать все эти книги, а мама? Кто?
До жути не хотелось оставаться одной. Я бы пошла ночевать к бабушке, но глядя на неё, постоянно хотелось плакать. Да и потом, там, в бывшей маминой комнате было ничуть не меньше её вещей, чем здесь.
Если бы у меня были подруги, я бы позвала кого-то из них, но Даша с семьёй переехали в Подмосковье, а в институте я ещё подругами не обзавелась. Одно время мы с Дашей созванивались, а потом как-то она мне пообещала перезвонить и не перезвонила. Я обиделась, а когда перестала обижаться, был уже Новый год. Я написала ей, она мне ответила, и на этом вся переписка кончилась. Звонить ей сейчас было и глупо, и страшно: если она сама мне не звонила всё это время, что я буду?
Настроение было такое, как когда говорят «хочется напиться». Теперь я понимала, что это такое. Вообще, я практически не пью – вредно, да и я плохо переношу алкоголь. Но вот сейчас хотелось именно забыться, хотелось, чтобы мозг отключился, и мне перестало быть так больно.
Так ведь не бывает. Так не должно быть. Мама, ты не можешь умереть сейчас, ещё слишком рано. Ты не можешь. Не можешь умереть. Ты просто не имеешь права. Почему ты мне с утра ничего не сказала??? Как же это так, я тут, а ты – нет. Где ты, мама, где?
Взгляд мой упал на кресло, на кресле лежал сложенный плед в белую, синюю и зелёную клетку. Маме его бабушка на какой-то Новый год дарила. Я встала и забрала этот плед с собой. Был соблазн лечь спать прямо тут, в маминой кровати, нюхать её подушку, накрыться с головой её одеялом, но я побоялась. Сама не знаю чего, но это было всё равно как залезть в чужой огород, в чужой шкаф, в чужой телефон, в чужую тарелку. Поэтому я просто забрала её плед и пошла к себе в комнату.
В квартире было ужасно тихо. Непривычно тихо. Тихо и пусто.
Глава 2. Похороны.
Я почему-то думала, что похороны – это обязательно в дождь. Плачешь ты – и вместе с тобой плачет природа, как-то так. Да, я знаю, это глупо и очень по-детски. Штамп. Раз похороны, значит, осень и дождь. И лучше всего в ноябре, чтобы голые деревья, облетевшая и уже подгнившая листва с запахом тлена, и стаи каркающего воронья. Такое вот шаблонное у меня мышление.
Но маму хоронили в марте. Грязная московская зима почти закончилась. Кто бы мог подумать, что весной люди тоже умирают: природа же пробуждается.
Серо-коричневый свалявшийся снег незаметно растаял: никаких тебе ручьёв с корабликами, как в букваре, ни луж, ни даже тающих сосулек. Просто однажды раз – и исчез. Как человек: был, и нету.
День обещал быть ясным. Я проснулась я за час до будильника и лежала в тишине, ожидая рассвета. За окном чирикали птицы. Я боялась встать, чтобы не разбудить маму. Смешно. Почему-то казалось, что мама спит в соседней комнате. Когда наконец-то рассвело, я встала, отключила будильник и на цыпочках пошла в ванную. В ванной висели мамин халат и мамино полотенце. В стакане стояла её зубная щетка. Я зачем-то потрогала щетину: она была сухая.
Сегодня мог бы быть обычный четверг. Я бы встала, крикнула «Мам, я только чай», собралась бы и побежала на свой английский, но нет. Английский сегодня тоже будет, конечно, но без меня. И чай, наверное, тоже будет, но уже без мамы. Всё это было дико, страшно и исковеркано, будто в страшном сне. Это было невозможно себе даже представить: чтобы я ехала хоронить маму.
Я почистила зубы, выпила воды и стала одеваться: чёрные брюки и чёрный свитер. Куртка у меня красная, но зато есть пальто. Пальто тёмно-синее, я решила, что сойдёт. Темнее всё равно нету. Шапка. А шапки только светлые. Белая и жёлтая. Я подумала и взяла белую. Потом уберу её в сумку, если что. Честно говоря, я не знала, как надо выглядеть и как вести себя на похоронах. Дедушка умер, когда я была ещё совсем маленькая, а больше как-то и повода не было.
Ну, ещё, я помню, у мамы умер какой-то друг или подруга, но меня, конечно, она с собой не взяла. Я только запомнила, что глаза лучше не красить и в сумку положить не одну пачку платков, а две. Так я и сделала.
Мне сказали быть у бабушкиного подъезда в семь. Бабушка у нас живёт через два дома, и я подошла к её подъезду уже без пятнадцати семь.
Бабушку я увидела издали, она стояла прямая, как палка, вся в чёрном. Были в средневековье такие врачи-демиурги в шляпах, очках, длинных чёрных балахонах и в масках с птичьим клювом. Вот мне почему-то вспомнилась сейчас такая птица-человек.
Выглядела бабушка плохо. В какой-нибудь книжке бы написали «бледная и осунувшаяся» или «с ввалившимися заплаканными глазами», но я была слишком на взводе, чтобы замечать такие вещи. Я просто увидела, что она выглядит плохо, а сказать в чём конкретно это выражается, наверное, я бы не смогла.
Я только заметила, что бабушка плотно сжимает губы. Обычно она так выражала своё неудовольствие. Я встала рядом, и мы стояли молча, каждая думала о чём-то своём. Она только процедила мне сквозь зубы: «одень шапку».
В этих двух словах, мне кажется, была вся моя бабушка. Одень шапку. Её угораздило родиться в деревне где-то недалеко от Рязани. Родилась она уже после войны, а в Москву семья перебралась, кажется, в пятьдесят пятом. Высшего образования у бабушки не было и слова «одень» и «надень» для неё были абсолютными синонимами.
А вторая причина, по которой я подумала, что моя бабушка вся – это «одень шапку», это то, что она всегда была из таких матерей-наседок. Но скорее не курица-клуша, а гусыня, которая при необходимости и щипнуть может. Как-то уже в старших классах я додумалась приехать к бабушке в чиносах и кедах со спортивными носками. Когда бабушка увидела мои лодыжки, она схватилась за сердце. Октябрь месяц, деточка, что же ты делаешь, простудишься! Ещё раз увижу – уши надеру, чтобы этого больше не было! Бабушкина забота всегда была немного агрессивна.