И вот ещё раньше:
«Теперь я понимаю, почему говорят «адски» болит голова. Потому что это действительно адская боль. Абсолютно невозможно думать, контейнировать, сопереживать – жить. Я не могу чувствовать ничего, кроме этой боли, она вытесняет собой всё. Самое страшное, что и всё хорошее тоже. Ничего невозможно делать.
Вот же бывает ведь так: какой-то маленький сосудик не в порядке, совсем крошечный, а проблемы от этого гигантские. Сколько она там? Не помню. И память стала подводить, вот же ужас.. я забываю имена клиентов. Забываю назначенные встречи и забываю, что хотела купить в магазине. Это просто какой-то кошмарный сон…
Клипирование невозможно и что-то там ещё тоже невозможно. Такое вот коварное месторасположение у неё.
Поговорила со своим супервизором, пришли с ним к выводу, что это моя вина, даже – Вина, вот такая вот, вселенского масштаба. Доктор, конечно, с этим бы не согласился, у них там своих причин – не перечесть, но мне кажется – это, в самом деле, от того, что я пыталась брать на себя больше, чем могла вытянуть – я себя надорвала. Сначала надорвала, а потом сгрызла, упрекая за то, что взвалила на себя ношу, которую не вытянула.
Я пыталась быть супер-мамой, но правда в том, что я не могу быть ей и мамой, и папой одновременно. Но что я тут могла поделать? Мы выживали, как могли.
Он не был записан её отцом, Он не мог (да честно говоря, и не очень-то хотел) с ней общаться, ну, хорошо – и я тоже не слишком этого хотела, нам всем было удобно так, как оно было. Только вот я всё-таки себя чувствовала ответственной перед Викой, а потом моя ответственность росла-росла, раздувалась и превратилась в Вину.
Жаль только, что мне от этого осознания ни насколько не легче. Сейчас-то уже что? Супервизор говорит: «вы свои цели все выполнили, вас тут больше ничего не держит, поэтому вы отпустили вожжи и теперь кони понесли». Похоже на то: операция невозможна, а значит, я уже больше ничего не могу сделать для себя».
Моя бедная, бедная мамочка. Но это было ещё не всё. Я читала записи назад, от более ранних к более поздним, и тут меня ждал сюрприз за сюрпризом.
1 ноября: «До сих пор трясутся руки. Страшно. Не знаю, как сказать маме и Вике. Я больна. Я очень серьёзно больна.
Когда я ходила к неврологу, она и заподозрить не могла, что моя головная боль может иметь такую серьёзную причину. Аневризма. Это что-то вроде выпуклости у сосуда там, где её быть не должно. Раньше бывали такие дефектные воздушные шарики: в одно месте у них резина тоньше, и когда надуваешь, то сбоку неожиданно вылезает какой-то пупырь. Вот это что-то вроде того.
Всё очень и очень серьёзно. Аневризма внутренней сонной артерии – её просто так не достать. Доктор предложил операцию, но… Но там слишком много «но». Мне дали время. Сказали: «думайте». В таких случаях вероятность разрыва не так уж и велика, время ещё ждёт. У меня есть примерно год, но доктора не советовали затягивать. Аневризма не маленькая, симптоматика не уйдет, скорее наоборот, будет нарастать. И аневризма будет расти.
Страшное чувство, когда ты, словно пирожок на противне, заезжаешь в печь – в разверзнутую пасть аппарата МРТ. У меня нет клаустрофобии, но чувство было не из приятных. Но это ещё цветочки, самый ужас – это когда ты понимаешь, что хорошего исхода нет. Просто нет. Тебе предстоит выбирать из плохого и плохого.
Итак, вариант первый – забить. Тогда это просто вопрос времени. Постепенно я превращусь в овощ, перестану нормально соображать, а аневризма рано или поздно не выдержит. Возможен инсульт, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Единственное хорошее в этом раскладе, это может произойти лет через -цать. Правда, ключевое слово – может.
Вариант второй – оперироваться. Операция будет, как выразился доктор, открытая. То есть мне распилят череп. Сделают трепанацию. Вероятность летального исхода после операции 10-15%. Это немало. То есть я могу ещё и умереть, если не на столе, под ножом, то сразу после.
Но если я не умру в первые сутки после операции, дальше всё тоже не так уж радужно. Инвалидность. Снижение когнитивных функций. Длительная реабилитация. Я никогда уже не буду прежней. Никогда не буду собой. Возможно, я не смогу работать. Когда доктор узнал, что я психолог, он покачал головой и перестал давить на необходимость оперироваться. Меня это испугало. Очень сильно испугало. Похоже, он великолепно понимает, что эта операция – крест на моей работе.
Мне очень-очень страшно. Мне нужно будет принимать решение, которое в любом случае будет плохим решением, и затягивание – это тоже выбор. Пока что я в состоянии фрустрации, но мне придётся как-то это принять. У меня аневризма. Я или скоро умру, или останусь навсегда инвалидом».
Мне стало почему-то очень холодно. Я огляделась, открыла шкаф и достала первое, что попалось под руку – мамину кофту. Кофта пахла мамой. Я закуталась, и мне стало так жаль её, что я не выдержала. Мама, мамочка… Ты боялась остаться овощем. Боялась стать обузой для нас, для меня. Ты могла бы прооперироваться, и тогда был бы шанс, хоть какой-то шанс! Но ты не стала. Мама! А как мне сейчас хочется, чтобы ты была со мной. Живая. Я бы ухаживала за тобой, даже если бы мне было тяжело. Я бы хотела, чтобы ты была здорова. Как это страшно оставаться одной…
Когда я успокоилась, решила поискать что-нибудь более жизнеутверждающее. Я уже не могла больше плакать, слез не было. Хотелось найти и почитать что-то хорошее.
И я нашла. Это было наше с мамой путешествие в Париж. Я поступила в институт, и на радостях, и в подарок за это, мама решила, что нам нужно съездить во Францию. Тогда ещё не случилось этого страшного пожара в Нотр-Даме и мы поднимались на самый верх, и стояли там, глядя на солнечный город, а ветер трепал нам волосы.
Это были замечательные каникулы: мы ездили в Диснейленд, гуляли по Елисейским полям, поднимались на Эйфилеву башню, дважды ходили в Лувр, и даже съездили с экскурсией в Версаль.
И вот в том самом месте, про Версаль, мама пишет, что на секунду в толпе ей показался Он. Она так и пишет – «Он», с большой буквы. Правда, она быстро поняла, что обозналась, но дальше она рассуждает об этом, ссылается почему-то на Фрейда, и заканчивает абзац вопросом «может быть, я всё ещё люблю?»…
Я перечитала этот отрезок три раза. Кто такой «Он»? Мой отец? Это его она имела в виду? У меня из головы не шла её фраза – «встретиться он хочет». Почти двадцать лет не хотел, а теперь объявился? У меня были смешанные чувства: и злость, и любопытство, и обида, и ощущение какой-то ущербности – мне недодали. Должны были дать, а не дали. Хотелось накричать на него, но чтобы накричать, его ещё нужно было найти…
Найти. И я поняла, что если и есть ключ, способный пролить свет на её прошлое, на моё прошлое – это дневник. На двадцати страницах записей не может не быть упоминаний об отце. О Нём. А мне бы так хотелось найти его, ведь кроме бабушки у меня больше не осталось ни одного родного человека.
Найти отца. Эта мысль меня захватила. Я не могла вернуть маму, но я могла отыскать папу.
Весь день я провела дома, а вечером я забежала к бабушке. БабВера уехала, а бабВаля осталась, решили, что она уедет после девяти дней, после вторых поминок. БабВаля уже ушла в комнату спать, и мы с бабушкой сели вдвоём на кухне. Бабушка охала и причитала.
– Господи, за что? За что мне такое испытание, гоо-оос-паа-аади-иии, – и она заливалась слезами, ну и я вместе с ней.
Потом она резко встала, оттолкнув стул, и уверенным движением поставила чайник. Электрических приборов бабушка боялась. У неё был новый чайник, но он стоял в коробке на антресолях. Мама подарила ей его на какой-то Новый год, а бабушка им никогда не пользовалась. Сказала, чайник на плите – это и привычней, и уютней, и безопасней. Мы жили в старом районе, а бабушка ещё и в старом доме, и у неё был газ. И старую газовую плиту она считала безопасней электрического чайника.