– Так вот, вернемся же снова к этому непокорному негодяю, мой слуга! Завтра же я прикажу вывести его за пределы дворца, а его негодную мать – сослать в самый нищий конец государства!
Произнеся свои последние слова, он расплылся в довольной улыбке и уже более спокойным голосом, в котором, тем не менее, можно было ясно услышать тихие восторженные нотки, произнес:
– И подумать только, от одного только моего вздоха зависит целая человеческая жизнь!
Король остановился и облизал бледные от радостного гнева губы. Камергер знал, что в эти самые часы гордыня, постоянно обитающая в душе правителя, начинала потихоньку захватывать власть над его разумом.
– Ты знаешь, мой старый слуга, иногда мне даже страшно подумать, насколько сильна моя власть, – тихим шепотом произнес король, будто и в самом деле страшась своего величества, – я ведь и тебя могу…
И в его глазах появилась злорадная усмешка, словно он хотел проверить, насколько сильным окажется всегдашнее смирение его слуги. Камергер же, далеко не обделенный разумом и знавший наверняка, где и над чем его государь может властвовать, только легонько улыбнулся и таким же тихим убаюкивающим голосом, прошелестел:
– Вы обладаете удивительным даром предвидения, владыка. Ведь доподлинно известно, что без вашего приказа даже волос на голове не смеет пошевелиться. И все же…
– И все же что? – ещё тише прошептал владыка, чувствуя, что в голосе покорнейшего камергера наконец-таки проступила наружу маленькая бунтарская жилка.
– И все же есть одно живое создание, над которым власть его величества совсем не имеет силы.
Король, слишком удивленный этой не имеющей покорности реплике, даже не успел хорошенько разозлиться.
– И как, и кто, – запинаясь протараторил он, – и кто же этот несчастный? Наверное, твой дряхлый кот?
– Нет мой владыка, мой бедный усатый старик, у которого ваше чадо так любит вырывать шерсть, здесь совсем не при чем. Более того, бунтарь этот вызывает у вашего величества гораздо большую симпатию, нежели ваш преданнейший слуга. Хотя только последний имеет над ним безрассудную власть. Ибо счастливчик этот любимый вами Гауль.
Правитель Товании, обычно отличавшийся умением быстро мыслить, на сей раз непростительно долго подбирал слова. Он понимал, что слуга его как никогда убедительно прав. И все же гордое королевское сердце было почему-то совершенно уверенным в том, что камергер в этот вечер дозволил себе зайти немногим дальше отмеренной ему границы.
– Ты, тывой чудеснейший Гауль завтра же, нет сегодня, сегодня же, – заикаясь от подступившей к горлу ярости прорычал король, – он сегодня же, сию же минуту вновь превратится в отвратительного мерзавца. И даже, даже свое имя он сменит и станет зваться Халаль!
С последними словами к владыке вновь вернулось замечательнейшее расположение духа. Более чем удовлетворенный своим решением он направился обратно ко дворцу. Бедный же камергер, оставшись наедине с серой молчаливой великаншей-горой, разразился громкими истошными рыданиями.
***
Весь последующий месяц он был занят только тем, что заново переустраивал судьбу своего драгоценнейшего героя. И чем ближе он подходил к концу романа, тем все большей ненавистью возгорался ко вновь падшему Халалю. Написав, наконец, последнее слово, он в раздражении швырнул рукопись на пол и с силой, присущей отчаявшемуся сердцу, принялся топтать её ногами. И если бы первый государь вовремя не прислал бы за ней гонца, камергер, наверное, совсем лишил бы её жизни.
Наш же король, прочитав новое творенье преданного слуги, пришел в полнейший восторг. Однако связано это чувство радости было отнюдь не с новым сюжетом. Пожалуй что, впервые за свои недолгие тридцать три года он вдруг почувствовал, что обладает абсолютнейшей и непогрешимой властью над всем движимым и недвижимым существом.
В тот же вечер, снова выйдя к любимым смоквам, только на этот раз без камергера, ибо последний ещё днем успел отравить себя ядом, владыка всея Товании посмел посмотреть на самую вершину горы. Ещё недавно она вызывала в нем чувство глубочайшего уважения и, более того, опасения и некоей покорности. Теперь же он смотрел на неё как на абсолютно равное себе существо. Государю даже показалось, что он вытянулся в этот день на несколько голов, настолько его сердце сейчас было одурманено собственным величием.
Но, уже почти собираясь обратно в палаты, король случайно заметил, что на одной из самых ближайших к нему фиг почему-то нет ни одного плода.
«Вероятно, эта красавица находится в слишком юном возрасте», – подумал про себя государь, но тем же сердцем почувствовал что-то неладное, должное произойти в самое ближайшее время.
И действительно, уже на следующий день старший садовник не смог обнаружить ни одной смоквы на фигах. Не принесли смоковницы плодов и через день и даже через месяц. Расстроенный король, привыкший каждое утро получать на завтрак сразу несколько десятков сладких плодов, долго не мог оправиться от подобного поведения своих любимиц и даже перестал выходить к ним по вечерам. Целыми длинными восточными днями сидел он в совершенном одиночестве в своей огромной холодной спальне и о чем-то беспрестанно думал. Наконец, в одну из мартовских ночей, всегда славившихся особой, приятной телу весенней прохладой, он, взяв с собой под руку первого садовника, вновь отправился к фигам. Подойдя к подножью горы, он, прислонившись носом к ветви самой высокой смоковницы, громко, насколько позволял ему дрожащий от отчаяния голос, прокричал:
– Я прошу вас, нет, я приказываю, чтобы завтра уже к утру на ваших ветках висели плоды!
– Но ваше величество, – залепетал объятый страхом садовник, – они же просто деревья, а потому не могут подчиняться человеческой воле.
– Не человеческой, а царской! – в яростном запале продолжал кричать король, – ты понимаешь, царской, болван! Только по одной лишь воле моей тебя самого завтра же превратят в смоковницу и заставят каждый день приносить мне плоды! А вместо тебя я поставлю садовником эту гору.
– Но она ведь совсем мертвая, повелитель, – едва слышно прошептал садовник, все ещё надеясь, что его величество сможет войти в разум.
– Мертвая, говоришь? Завтра же она будет у меня видеть, дышать и даже смеяться, – горделиво улыбаясь, ответил тованский властелин, видимо, совсем потеряв рассудок от завладевшего его нутром тщеславия.
Но как только с бледных уст его слетело последнее слово, в воздухе послышался тихий, едва различаемый смех. Спустя всего лишь несколько секунд он стал более громким и отчетливым, а по прошествии минуты уже во всех уголках Зеленой долины главенствовал дикий скрипучий хохот, будто какой-то древний великан проснулся от долгого сна и начал безудержно радоваться жизни.
Тованский же король, ещё несколько мгновений назад твердо уверенный в своем непогрешимом величии, завыл от объявшего его ужаса и бросился в дворцовые покои. Бледный от испуга садовник тут же поспешил последовать его примеру.
Однако смех горы продолжался недолго. Через четверть часа в восточной стране вновь воцарился привычный покой.
Нужно заметить, что к крайнему удивлению всей дворцовой челяди, случай этот вовсе не произвел должного впечатления на короля. На следующее же утро владыка опять вышел к горе и вместо того, чтобы отвесить грозной вершине глубокий поклон, дерзко погрозил ей и теснящимся на её просторах смоковницам хиленьким кулачком.
Но фиги лишь игриво помахали ему своими изящными ветками. Выждав ещё три дня и не получив заветных плодов, король снова послал за садовником.
– Раз эти бездельницы осмеливаются дерзить королю, их необходимо немедленно вырубить, – провизжал с порога владыка.
– Мой повелитель, но вы забыли, что они являются главным украшением нашей горы! – попытался снова вразумить государя главный хранитель жизней королевский растений.
– Ты говоришь украшением? Пусть тогда будут главным её позором! – прогорланил властелин мира и тут же, хитро прищурив глаза, произнес уже тихим, почти подобострастным голосом, – а ведь ты прав, ты прав, мой дорогой. Какой же ты умница! Ведь смерть для этих лентяек – слишком простое занятие. Мы должны уничтожить их красоту, чтобы все: и я, и ты, и мои потомки, – все видели, до чего же может довести непокорность королевской воле. Придумай же, придумай же, мой милый, такое средство, благодаря которому их красота навечно канет в лету.