— Впервые вижу, чтобы кто-то так радовался самому обычному цветку, — сказал тот; нежность в голосе мигом заставила Еву пожалеть о своих подозрениях. — Чаще видел тех, кто изысканный букет принимает как безделицу.
Еве хотелось сказать, что букеты ей тоже не особо нравятся. Это было довольно забавно, учитывая специфику избранной ею профессии — но она всегда жалела цветы, безжалостно срезанные лишь для того, чтобы завянуть в вазе за какую-то неделю. И хорошо, если неделю: чаще букеты держались пару-тройку дней, несмотря на все ухищрения вроде подрезания стеблей и подкормки сахаром. Да только зрителей не попросишь дарить тебе растения в горшках, так что приходилось принимать дары, а потом всякий раз грустить, пока скатерть на столе осыпало конфетти лепестков.
Однако, глядя в свет в глазах Герберта, ей расхотелось говорить что-либо. По крайней мере, словами.
— У нас нет цветов, которые распускаются зимой, — изрек некромант спустя объятия, которыми Ева сполна загладила вину за нелестные подозрения: все еще вжимая ее в стену чуть поодаль от цветка. — Но есть те, которые растут под снегом. В горах, у самых высоких вершин. Когда-нибудь покажу их тебе… раз уж ты у нас, как выяснилось, истинное дитя Великого Садовода.
— Бог весны и возрождения? — припомнив рассказы Эльена, Ева рассмеялась. — Да мы просто идеальная пара! Единство противоположностей…
В этот миг ее мозг, свеженький и выспавшийся после очередной ночной ванны, сплел ассоциации от гор, сцены и Жнеца воедино — и причудливым кульбитом окунул свою хозяйку в воспоминание, которого обычно та всеми силами старалась избегать.
«Хочу покорить Эверест», — говорила в нем Динка, мечтательно глядя на экран их стационарного компа.
Дело близилось к Новому Году, и то был один из последних вечеров, когда трое детей четы Нельских собрались вместе. Лешка настраивал телевизор — присоединяя к нему ноут, чтобы они могли с комфортом посмотреть оба фильма переснятого «Евангелиона», — пока Динка залипала в интернете, а Ева нетерпеливо следила за приготовлениями с разложенного дивана, подворовывая печенье из стеклянной миски.
«Глупо, — изрекла Ева (два светлых хвостика, тридцать кило и сто сорок сантиметров от мыска до макушки) так важно, как только могла сделать это с набитым ртом и с высоты одиннадцати лет. — Это же очень опасно!»
«Еще как, — довольно подтвердила Динка, слегка дрожащим пальцем крутя колесико мышки. — Выше восьми тысяч метров вообще начинается «Зона смерти». Холод жуткий, ветрина, бури. Кислорода в три раза меньше, чем у нас сейчас. Пересекаешь восемь тысяч — начинаешь медленно умирать. Задержишься чуть дольше, чем нужно — все, привет. И никто тебе не поможет, если будешь замерзать: людям бы самим оттуда уползти, тащить тебя просто сил ни у кого не будет. — Азарт, с которым сестра обо всем этом говорила, мог напугать и менее впечатлительного человека, чем одиннадцатилетний ребенок. — А отметкой высоты в 8500 метров служат зеленые ботинки».
Ева непонимающе уставилась на монитор, силясь через полкомнаты разглядеть то, что на нем изображено:
«Зеленые ботинки?..»
«Тело индийского альпиниста в зеленых ботинках, — радостно пояснила Динка. — Тела из «зоны смерти» спустить практически невозможно. Так и лежат там, где умерли».
«Кошмар какой! — Ева тогда подскочила так, что едва не раскидала печенье по голубенькой замшевой обивке дивана, служившего Динкиным спальным местом, и не стукнулась головой о кровать-чердак, на которой спала сама. — Зачем люди туда вообще лезут?! Совсем психи?».
«Дурилка, ты хоть представляешь, что с тобой будет, если вернешься оттуда? Какой фигней любая проблема покажется после того, как ты полз по крыше мира наперегонки со смертью? И небо там так близко, что его можно рукой коснуться… — Ева и сейчас помнила мечтательность, звучавшую в голосе сестры: пожалуй, за всю жизнь она нечасто видела Динку такой. — А каково оттуда взглянуть на мир! Там все будет ерундой… мегаполисы, президенты с их возней, все глупые завистливые людишки, все неприятности…»
Уже много позже, когда они снова и снова говорили об этом (от своей безумной идеи Динка не отказалась, даже обретя новую профессию), Ева поняла, что тогда так воодушевило сестру. Лишившись и музыки, и вершины, к которой нужно стремиться — для Динки это был сольный концерт в Альберт-холле, — она отчаянно искала себе другую цель. Поскольку сестра по мелочам никогда не разменивалась, цель эта обязана была являть собой вершину грандиознее и достойнее прежней.
Тогда, открыв для себя идею с восхождением на Эверест, Динка впервые за долгое время вновь ощутила вкус к жизни. И смертельная опасность лишь подогревала ей кровь, в разлуке с фортепиано превращавшуюся в тихо загнивающую воду.
«Этот твой вечный оптимизм, — с внезапной злобой выдал Лешка, выпрямившись подле тумбочки, на которой ждал настроенный телевизор. — Может, хватит уже?»
Динка — семнадцатилетняя, как Ева сейчас, белокурое, светлое, неунывающее солнышко — непонимающе уставилась на младшего брата:
«Что хватит?»
«Может, признаешь наконец, что для нас все кончено?»
Ева мигом перестала жевать печенье, затихнув, страстно желая стать человеком-невидимкой — но Динка, внешне невозмутимая, лишь головой качнула.
«То, что с нами случилось, не конец света, Леш».
«Это конец моего света».
«Если не можешь жить без музыки, ты можешь стать теоретиком».
«Изучать, как играют другие? Вспоминая, как когда-то я делал это сам? Спасибо, Дин, отличная пожизненная пытка. — Брат плюхнулся в кресло, дрожащими руками прикрыв исхудалое лицо с красными глазами. — Я — это скрипка. Скрипка — это я. Она — центр моего мироздания. Если она не вернется… мне остается только умереть».
Тогда они еще не знали, что и вечная краснота глаз, и раздражительность, и суицидальные настроения — следствие той дряни, которую он последний месяц курил в подворотнях со своими новыми дружками. Родители, стремясь скрасить Лешкино существование после трагедии, сломавшей ему руки и жизнь, регулярно и без возражений давали сыну деньги то на кино, то на новую игрушку, то на посиделки в кафешках. Не зная, что в итоге тот тратит их совсем на другое.
Как выяснилось, с момента, как Алексей Нельский впервые попробовал наркоту, до передозировки прошло совсем немного времени. Это было обиднее всего. Наверняка врач, старавшийся максимально реабилитировать их с Динкой изувеченные руки, при очередном плановом осмотре понял бы, что один из его пациентов употребляет нечто, чего употреблять не следует… да только до очередного осмотра Лешка не дожил. И о том, что он был наркоманом, остальные Нельские узнали лишь в тот момент, когда услышали заключение судмедэксперта.
Евы там не было, естественно. Но Динка потом рассказала ей все, что ей нужно было услышать.
«Заткнись! — вскочив со стула, рявкнула сестра, все же выйдя из себя. — Заткнись, идиот! Только послушай себя! Пятнадцать лет пацану, еще в жизни ничего толком не видел, а уже умирать собрался? — она яростно ткнула пальцем в фортепиано, сейчас в основном служившее Еве подспорьем в уроках сольфеджио. — Скрипка — это просто кусок гребаного дерева, и мое фоно, и Евкина виолончель тоже! А ты — человек, чертов венец творения!»
Ева, считавшая свою виолончель отнюдь не заслуживающей подобного звания, слабо возмутилась, но промолчала. Лешка же, оторвав руки от лица, посмотрел на старшую сестру с ужасом: такой мог бы всплыть в глазах священника, которому только что предложили со злобным хохотом сжечь распятие, распевая гимны во славу Сатане.
«Как ты можешь… несешь такое… — облизав сухие губы, бессвязно пробормотал он, — я думал, для тебя музыка тоже…»
«Есть свершившийся факт. Мы больше не можем играть. Этого не изменить. Значит, нужно жить дальше. — Нависнув над креслом, в котором скорчился Лешка, Динка грозно воззрилась на него сверху вниз. — Ты — не приложение к инструменту. Ты сам — целый мир, ты — личность! Которая не рассыплется в прах и не разлетится по ветру, потеряв возможность извлекать звуки из железных прутиков».