Ира прижала ладонь ко рту, чувствуя вновь неотвратимо надвигающуюся дурноту. Фоном, коротнувшей вспышкой, снова почудился звук отдающегося эхом выстрела, красное пятно на светлом пиджаке и пустой безжизненный взгляд, — ей казалось, направленный прямо на нее.
Держась за стену, Ирина попыталась подняться, но ее шатнуло. Пол под ногами почему-то ходил ходуном, словно палуба во время качки, тело отказывалось слушаться, а взгляд — фокусироваться. Лишь с невесть которой по счету попытки удалось встать и добраться до спальни, еще немало сил потребовалось, чтобы найти и открыть нужный флакон — она даже не поняла, сколько таблеток высыпала на ладонь, а сколько раскатилось по полу. Погружаясь в спасительную темноту, полковник Зимина успела пожелать только одного: чтобы наутро понять, что все произошедшее ей приснилось.
Раздраженная трель звонка невыносимо била по барабанным перепонкам, заставив поморщиться и медленно открыть глаза. И наверное через минуту, никак не меньше, вернуться в реальность из тяжелого, мутного сна. Заставить себя выбраться в коридор и распахнуть дверь, даже не разбираясь, кто стоит на лестничной клетке. А после — отшатнуться, с трудом выговорив трясущимися губами чуть слышное:
— Ты?! Ты зачем пришел?
***
Больше всего в жизни Марк Андреевич Забелин ненавидел быть кому-то обязанным. Это повелось еще с детства, когда школьник Забелин даже на самой трудной контрольной отказывался от благородно предложенной помощи отличников, предпочитая получить заслуженную двойку, нежели терпеть эту противную, зудящую мысль: он теперь должен. И позже, уже студентом, Марк предпочитал просидеть несколько ночей над конспектами, чем в последний момент хвататься за протянутую кем-то руку помощи и знать: с этого момента он обязан. Эта привычка осталась с ним навсегда, и даже будучи следователем, Марк Андреевич своему правилу не изменял.
Вернее сказать, не собирался.
Но не зря мудрость гласит: “Никогда не говори никогда”. В один ничем не примечательный день в кабинете Забелина возник приличный с виду господин в дорогом костюме и, не тратя времени на реверансы, предложил взаимовыгодную сделку: развалить одно дело об избиении некой девушки неким юношей. За более чем достойную плату, разумеется. Марк Андреевич не то чтобы был жадным до денег, но кто когда отказывался от легкого заработка? К тому же деньги были ой как нужны: тяжелобольному отцу требовалась срочная и дорогостоящая операция, а где честному человеку взять заоблачную сумму? В общем, что называется, сделка состоялась.
Тем бы все и закончилось, если бы Марк Андреевич оказался более дальновидным, а бизнесмен Ведищев менее хитроумным. Он сразу просчитал для себя все выгоды от знакомства с умным и опытным следователем, обязанным ему по гроб жизни, и якобы в благодарность за ловкость в решении проблемы предложил помощь: под видом благотворительности оплатить отцу Марка Андреевича и операцию, и лекарства, и что угодно еще…
И клятвенно обещавший себе никогда ни у кого не принимать помощи Марк Андреевич попался в умело расставленную ловушку. В ту самую мышеловку, сыр в которой может ой как дорого обойтись…
***
Ткачев, не говоря ни слова, бесцеремонно отодвинул ее с пути и прошел на кухню. Ира, растерявшаяся от подобной наглости, последовала за ним. Остановилась в дверях, прислонившись к косяку и скрестив руки на груди, всем своим видом выражая недовольство, на которое Ткачеву, похоже, было совершенно наплевать. Он прошел к столу, с грохотом выдвинул стул и уселся, швырнув на столешницу какую-то папку.
— Что же вы стоите? — Голос был злым, холодным, чужим. — Не желаете поинтересоваться, что внутри? Или вам и так известно?
— Убирайся, — удивительно, откуда у нее, измотанной до предела, вдруг появились силы, откуда взялась эта твердость и непримиримость в голосе и взгляде. Совершенно не хотелось вникать в смысл раздраженных слов, что-то выяснять, в чем-то разбираться. Единственное, чего хотелось — чтобы Ткачев скорее ушел. Не мучил ее своим присутствием.
— А знаете, это даже забавно.
Ткачев успел подняться со своего места и сделать несколько шагов, оказавшись напротив нее. Всего в нескольких сантиметрах, упираясь ладонью в стену рядом с ее плечом и ледяным, цепким взглядом изучая ее лицо.
— Это даже забавно, когда пытаешься найти десятки оправданий какому-нибудь неблаговидному поступку, приводишь сотни доводов, что нельзя было поступить иначе… А потом, когда другой совершает что-то подобное, строишь из себя жертву и обвиняешь во всех грехах. Помните, как с Русаковой? Как вы горячо убеждали, как рьяно отстаивали свою правоту… А теперь, что теперь? Строите из себя мученицу, обвиняете меня. А я же просто сделал то же самое, что и вы тогда. Только ситуация оказалась еще более опасной. Но вы почему-то не хотите этого понимать.
Ирина молчала. Она понимала правоту каждой безжалостной, хлесткой фразы, но не желала этого признавать. Она понимала, что у Ткачева, застигнутого прямо на месте преступления, не было другого выхода, но смириться с его поступком не могла. И снова накатил приступ пронзительной, невыносимой боли, настолько сильный, что потемнело в глазах. Если бы не стена, о которую она опиралась спиной, Ира наверняка бы упала.
— Уходи, — на этот раз получилось тихо и как-то жалко. Она ненавидела Пашу в этот момент: за его поступок, за собственную слабость и за то, что он это видит.
Ткачев не пошевелился. Продолжал стоять, впечатав в стену ладонь, зудевшую от желания ударить. Взгляд, накалявшийся от тихой, холодной, с трудом сдерживаемой ярости остановился на бледном лице, дрожащих губах, влажных ресницах.
Она что, плачет?
Мысль прострелила сознание, разорвавшись в мозгу и вытолкнув оттуда все недавние обвиняющие слова.
Она действительно плакала. Беззвучно, бесслезно, легонько вздрагивая плечами и кусая трясущиеся губы. Она-блин-плакала.
И Паша не успел себя остановить. Рука, еще мгновение назад готовая сжаться в кулак, взметнулась к ее лицу. На долю секунды остановив движение, чтобы тут же невесомо коснуться кончиками пальцев уже мокрой щеки.
Что ты делаешь, мать твою?!
Единственная здравая мысль растаяла, не успев закрепиться в голове. Он не думал сейчас ни о чем: ни о той папке, что лежала сейчас на столе как прямое доказательство вины этой циничной суки; ни о том, что она, не приняв его поступок, может сейчас придушить его голыми руками.
Не думал.
Просто снова, мучительно медленно, провел ладонью по ее щеке, почти неощутимо очертил пальцем контур губ, чувствуя, как в груди медленно разгорается томительная, неуправляемая жажда. Потребность.
Прижаться к этим губам, неторопливо, успокаивающе, ласково. Изучая, узнавая, вспоминая. Такие жаркие, податливые, нетерпеливые. Господи, да он и представить не мог, какой она может быть…
— Ткачев, ты что, охренел?
Негромко. И так отрезвляюще. Как будто ледяной водой окатили.
Наваждение исчезло. И на смену ему явилась прежняя, намного более сильная злость. Приводящая в чувство и в то же время совершенно неконтролируемая. Заставившая скривить губы в неприятной усмешке и медленно, словно вбивая в ее сознание каждое слово, произнести:
— Что-то в прошлый раз, Ирина Сергеевна, вы были не так неприступны.
— Что?..
Он с каким-то мучительно-горьким удовольствием наблюдал, как дрогнули ресницы, как в пустом взгляде заметался непонимающий, недоверчивый вопрос, как от растерянной злости запылали враз потемневшие, бездонно-черные радужки.
— Да, Ирина Сергеевна. Там, в коридоре, был я. Странно, что вы даже ничего не поняли. Или не захотели понять?
Зимина снова растерянно моргнула, не сразу распознав весь наглый, похабный смысл последней фразы. Она смотрела на Пашу и не узнавала его. Тот Ткачев, которого она знала, мог быть раздраженным, нетерпимым, вспыльчивым. Но таким, отстраненно-злым, сдержанно-ненавидящим, она не знала его никогда. И это пугало.
— Хотя мне больше интересно другое, — вкрадчивый шепот коснулся ее волос, заставив замереть — внутри будто скрутилась ледяная пружина. Столько тихой, холодной ярости было в каждом произнесенном звуке. — Как ему удалось убедить вас всех нас слить?