— Это другое, Ирина Сергеевна, — сказал он ей как-то в один из неторопливых, уютных вечеров, когда, с привычной иронией вздернув бровь, Зимина спросила, почему он снова предпочел ее общество перспективе очередного свидания. — Совсем другое. Сегодня одна, завтра вторая… И никакой, на самом деле, разницы. А вы, — он на долю секунды блаженно прикрыл глаза — лежать, устроив голову на коленях начальницы, тесно обтянутых грубоватой тканью коротких джинсов, оказалось невероятно приятно и необъяснимо-уютно-правильно, — вы были всегда. И когда накатывали проблемы, и когда их решали, и когда все налаживалось…
— “И в горе, и в радости”, — с усмешкой подсказала Зимина и, вроде бы сама не замечая, рассеянно провела пальцами по его волосам.
— Ну вроде того, — улыбнулся Паша, едва не замурлыкав от удовольствия. — И теперь… после того, что было… я особенно ясно знаю, что это никуда не исчезнет, не пройдет, не изменится. Странно, да… Но вы ведь всегда, если вдуматься, были ближе, чем кто-то другой. Даже чем Рома, не говоря про остальных, — Паша слегка нахмурился, вспоминая, кто был в курсе, кто поддерживал и помогал, когда на него, кроме горя и чувства вины, обрушились еще и проблемы со здоровьем.
Ближе, чем кто-то другой.
А ведь Ткачев, на самом деле, был прав. Она вряд ли осознавала, вряд ли сама замечала, насколько выделяла его из других, то втягивая в очередную авантюру, то поручая что-то, то помогая чем-то. И порой удивлялась, как в нем, легкомысленном, расхлябанном, не лишенном раздолбайства, уживались непоколебимая надежность и верность. Он мог притащиться на работу с похмелья или вовсе под предлогом какой-то необходимости свинтить из отдела и засесть с другом за пивом; он менял баб как перчатки и наверняка каждой навешал на уши не один килограмм лапши; но он, едва заслышав в трубке ее голос, срывался с постели очередной девицы и мчался к ней; он умел, когда надо, держать язык за зубами и без лишних вопросов помочь; он, несмотря на страшную правду, не бросил ее в беде, не собирается уходить и теперь. И только одно это перевешивало все недостатки.
***
Дурацкая, мелкая, неловкая случайность, ничего не значащий эпизод. Но что-то изменилось, перевернулось, как будто запретное, скрытое, так долго таившееся, вдруг вырвалось наружу, неуправляемое, бесконтрольное, неправильное.
Паша потом тысячу раз жалел, что ввязался в этот дурацкий спор — они с Ириной Сергеевной никак не могли решить, кому мыть посуду. И, разгорячившийся, подгоняемый азартом, он плюхнулся на диван, скидал в сторону подушки, освобождая место рядом с собой, протянул начальнице один из двух джойстиков, запустил игру.
— Я не умею! — воспротивилась Зимина, скрестив руки на груди.
— Значит, засчитаем техническое поражение, — хитро улыбнулся Паша. Ирина Сергеевна, моментально выхватив второй “боекомплект”, уселась рядом. Ткачев, устроив ладони поверх пальцев начальницы, наспех что-то объяснял и демонстрировал, Ира торопливо кивала, внимательно глядя на экран и, выслушав инструктаж, задорно пообещала:
— Ну все, Ткачев, готовься драить кастрюли!
— Это мы еще посмотрим! — воскликнул тот, ловко щелкая по кнопкам. Ира едва успевала замечать, как меняется картинка, ничуть не уступая в настрое, и, когда на экране возникло “Game over”, возмущенно пихнула Пашу локтем в бок:
— Это нечестно!
— Это еще почему? — искренне изумился Ткачев и, уворачиваясь от появившейся в руках начальницы подушки, со смехом упал на спину. Ирина Сергеевна, наугад лупя его по плечам, потеряла равновесие и рухнула сверху, что-то полушутя-полусердито пробормотав в ответ.
Сердце ударилось о грудную клетку вспугнутой птицей.
Никогда. Никогда еще она не была настолько непозволительно-неправильно-близко. Лицом к лицу, глаза в глаза. Сияющий, смеющийся взгляд, яркие, чуть припухлые губы, разлившийся по щекам румянец.
И запах.
Этот запах, почему он не ощущал его раньше? Терпко-тонкий, тягуче-сладкий, будоражащий. Паша едва сдержался, чтобы не вдохнуть полной грудью сгустившийся воздух, наполняя легкие этим восхитительным ароматом.
— Прости, Паш, что-то я совсем… — не сказала — выдохнула она, осторожно пошевелив руками, и Ткачев только в этот миг осознал, что все еще удерживает ее запястья, скованные в пылу борьбы.
— И-извините, — выдавил он отчего-то шепотом, поспешно выпуская тонкие прохладные руки. Молясь, чтобы она ничего не заметила, не почувствовала, хотя его сжигаемое жаркой краской лицо наверняка выдало все и так.
Когда легкие, невесомые шаги стихли за дверью, Ткачев закрыл ладонями лицо, вполголоса, но с чувством нецензурно выругавшись. Вот чего он уж точно не хотел…
Но проклятое тело твердило об обратном.
***
Ночь выдалась душной, тревожной, давяще-жаркой. Ира долго крутилась в раскаленной постели, ворочалась с боку на бок, раскрыла настежь окно, надеясь впустить прохладу, но сон не шел. Странная, навязчивая, навалилась волнующая тяжесть в теле, чем-то смутным, неясным наполняя и душу. Захотелось в воду, чистую, звеняще-прохладную, избавиться от этого непонятного, разбередившего ощущения. Можно было подняться на второй этаж, где находился душ, но вдруг испугалась разбудить Ткачева, а при мысли о противно-химическом привкусе воды замутило. Наспех набросив халат и прихватив полотенце, Ира выскользнула на улицу, к деревянным мосткам и неглубокому пруду во дворе.
Все уйдет, все смоется. Главное — не зацикливаться. Главное — обновляющая свежесть воды, темный шелк небосвода над головой, лунный путь в неверном и зыбком отражении.
Все уйдет…
Ткачев курил неторопливо, вдыхал дым до саднящей боли в легких и снова затягивался. Он снова стал курить — слишком много, слишком часто.
Слишком-из-за-нее.
Он все чаще боялся смотреть в глаза Ирине Сергеевне, все испуганней вздрагивал от каждого случайного прикосновения, ожидая нового предательского взрыва, отклика, реакции.
Реакции, блин. Той, которой почему-то — ни малейшей — не было, когда, жадно целуя его в ответ, к нему прижималась жена друга. Той, которой уже почти не было, когда отстраненно, бездумно развлекался с какой-нибудь очаровательной, готовой на все незнакомкой, лишенной комплексов и предрассудков. Даже когда сегодня, черт бы все побрал, подцепив в коттеджном поселке фигуристую девчоночку, собирался провести с ней ночь. Но едва она, развеселая и на все согласная, потянулась его поцеловать, в нем все окаменело.
Не то. Все не то. Не те губы, не те глаза, не те волосы. Даже пышная грудь, туго втиснутая в коротенький топ, не произвела впечатления, а ведь ему всегда нравились девушки с формами. Только в тот момент почему-то вспомнились тонкие хрупкие косточки, проступающие под бледной кожей, и сердце привычно сжалось. В общем, свидание не задалось…
А сейчас, не замечая, как огонек недокуренной сигареты ужалил пальцы, Паша, не отрываясь, смотрел на худенькую фигуру, медленно выплывающую из воды.
Отвернуться. Зажмуриться. Не смотреть. Не сметь.
Не-смей-не-смей-не-смей.
Гулкие молоточки колотили по вискам протестующим речетативом.
Что-ты-творишь-мать-твою?!
Он должен был уйти. Но не мог пошевелиться, жадно, неотрывно, запретно рассматривая безупречно-изящное тело, посеребренное расплавленно-мягким светом луны. Изучал, впитывал, запоминал. Каждый изгиб, каждую линию, каждую прилипшую к плечам золотисто-рыжую влажную прядь.
Кого ты так бесстыдно разглядываешь?
Паша обессиленно привалился спиной к шершаво-колючему стволу яблони, пытаясь выровнять участившееся дыхание, усмирить гулко-обезумевшее сердцебиение. Беззвучно выругался одними губами, сделал несколько тяжелых, застревающих в груди выдохов и почти бегом взлетел по ступенькам — в дом, затем на второй этаж, в свою комнату. Рассеянно взглянул на свои стиснутые кулаки и тут же, уперевшись ими в пол, принялся тяжело, неловко отжиматься, невидяще застыв взглядом на лунной дорожке, прочерчивающей ровные доски пола.
Десять. Двадцать. Тридцать.