– Что, братцы, воскурим фимиам? – чуть ли не пропел Радонов.
Штурман Первоиванушкин улыбнулся и чиркнул зажигалкой, давая каждому из товарищей прикурить.
– Какая, однако, у тебя, Иван Сергеич, горелка… Небось серебряная?
– Да, тонкая штучка… Не удержался, купил… Чуть ли не всю получку укокошил.
– Слышишь, Александр Иваныч? Во сибарит даёт! Ему бы ожениться, тогда бы знал, на что получки укокошивать…
– А сам-то когда такому совету последуешь? – сказал, выделывая дымные кольца Широкорад. – Ване-то – двадцать пять, лицо ещё пушится, а тебе через две недели… Сколько? Тридцать, тридцать лет!
– Молодость, брат, как известно, к нам уже вернуться не может… Разве что детство…
– Да чёрт с ней, с молодостью! Ну, вот что ты брякнул недавно на танцах Вале Верёвкиной? Мадам, отодвиньтесь немножко! Подвиньте ваш грузный баркас… Вы задом заставили солнце, – а солнце прекраснее вас…
– Я – любавец! Я – красавец! А она, она перед моим носом изнемогала в невозможно восточной позе. А впрочем, Сань, ты прав… И мне надо бы осупружиться, а? Променять, как писал твой любимый Платонов, весь шум жизни на шёпот одного человека…
– Да, ну тебя… Я серьёзно, а ты…
– Сань, да я тоже серьёзно… Поверь!.. Просто смарагдовое будущее не вытанцовывается…
Радонов незаметно и как-то лукаво подмигнул Первоиванушкину.
– Найти бы единственную мою письмовладелицу… Такую, например, как твоя Полина, и сразу того…
– Чего того? – вскинулся Широкорад.
– Под венец! Исцелять раны цветами…
– Иван Сергеич, поговори с этим паяцем сам, – закашлялся мичман. – А мне пора, надо идти…
– Иди, иди, Карамазов…Дуй до горы!.. А я ещё помозгую насчёт Великого инквизитора… Базеля… Совсем распоясался, даже на командира вон бочку катит…
– Ну, мозгуй, Вадим Сергеич, – парировал Широкорад, – только потом не забудь рассказать, что намозговал! Как подсказывает опыт, лучше знать о твоих экспромтах заранее…
Он собрался уж было выйти из курилки, но тут его вдруг окликнул доктор.
– Не серчай, Александр Иваныч… Сань… Ну, вот хочешь, поклонюсь тебе в пояс… Ты ж просто спас этого матросика Братченко… Светил всегда, светил везде… Ничего у меня в операционной даже не гакнулось. Нет, я серьёзно, брат!
– Всё, товарищи офицеры… Адью!
– Давай, Сань, пока! – кивнул Первоиванушкин и зачем-то, с каким-то даже шиком, чиркнул зажигалкой.
Подводники помолчали, пуская дым.
– Он ушёл, но обещал вернуться… – снова оживился Радонов. – Нет, ну Саня, он ведь как Болконский…
– В смысле?
– А в том смысле, брат Иван, что и он может знамя поднять… Обожди, обожди, в свой час обязательно подымет…
– Постой, а что ты хотел о Базеле сказать?
– Что, что… Может, на дуэль его вызвать? Вызовешь, Вань? Или на седины старика не подымется рука?
– Вот ты юродивый!
– А может, его за бородёнку, за мочалку да и вытащить с нашей подлодки… Как Митя Карамазов отставного штабс-капитана Снегирёва из трактира вытащил, а?
– Во-первых, Базель не отставной штабс-капитан…
– И во-вторых, – подхватил Радонов, – без мочалки… Ухватить не за что…
– Нет, ну юродивый… Кто тебя только до больных допустил?
– Насчёт юродивого, брат, ты крепко ошибаешься… Во мне растут цветы подводные… И жизнь цветёт без всякого названия…
Радонов помолчал, покусывая губы, потом сказал:
– Пойду-ка я проведаю моего единственного больного. Жаль, конечно, Вань, что это не ты… Я б тебя так проведал…
– Добрый ты, Вадим!
– Добрый… И ты добрый. Все, все добрые…
– И Базель?
– Базель? Нет, он не добрый, а святой… Сердце его большое похоже на колокольню…
Глава четвёртая
Года два назад, только сойдясь с Широкорадом и Первоиванушкиным, Вадим Сергеевич Радонов провозгласил, что «отныне этот благословенный день будет именовать не иначе как главой «Братья знакомятся». И, поразмыслив, добавил: «Как в романе у Достоевского…»
Себя он аттестовал «постромантиком Митенькой Карамазовым», Широкорада – «идеологом Иваном», Первоиванушкина же – «Алёшей, Божьим человеком». Конечно, аттестация эта была сущей условностью, литературной игрой, которую так любил доктор. Впрочем, суть Радонов уловил верно: из всех романных братьев сам он более всего походил на старшего брата Митю; Широкорад, хотя ничем себя особенным до той поры ещё не проявивший, а лишь, по общему мнению, приготовлявшийся, был Иваном; младший же из них – Первоиванушкин – так тот и впрямь оказался Алёшей, но только не в Бога верующим, а в науку. А точнее, в астрофизику. И потому, естественно, имеющим право за страстным исследователем Птолемеем повторять: «Что я смертен, я знаю, и что дни мои сочтены, но когда я в мыслях неустанно и жадно выслеживаю орбиты созвездий, тогда я больше не касаюсь ногами Земли: за столом Зевса наслаждаюсь амброзией, пищей богов».
Словом, такие, как они, просто не могли не сойтись близко. Радонов чаще к месту, чем нет, подсыпал архаизмы: «коли», «предуведомляю», «будьте покойны», «ибо», «поди» и прочие, а ещё – цитаты из «дорогих сердцу фолиантов». Широкорад, так же зачитывавшийся классикой, давал глубокий анализ событий и процессов, формулировал смелые теории. Первоиванушкин же, не числивший себя лириком, тем не менее до тонкости разбирался в поэзии Владимира Маяковского. В общем, что ни говори, а эту троицу сближала именно литература. Каждый был книгочеем, пусть и в своём роде.
«Предуведомляю, – сразу же заявил названым братьям Радонов, – я из Челябинска, там родился, там крестился… И, знаете, наследую семейную легенду о далёком деде Василии Григорьевиче Жуковском, штаб-лекаре. О том самом, Василии Григорьевиче, что в 1787 году всё-таки выходил своего старшего товарища Андреевского, привившего себе, эксперимента ради, сибирскую язву. Смертельное заболевание… Так вот, совместная работа с Андреевским предопределила всю дальнейшую жизнь моего пращура. Он не вернулся в золотожарный Санкт-Петербург, а остался врачом в захолустном Челябинске и, чтобы одолеть сибирскую язву, даже сочинил труд, получивший высокую оценку медицинской коллегии Сената. Кстати, один из сыновей Василия Григорьевича, Иван, был челябинским городничим. Это же так литературно! Городничий… Обожаю, обожаю…»
С «главы», когда «братья знакомятся», объявилось и пристрастие Радонова к собиранию и рассказыванию странных гисторий (опять же его излюбленное словцо).«Знавал я одного старика, – делился с Широкорадом и Первоиванушкиным Вадим Сергеевич. – М-да, старик-то был необычайный… Навроде зелейника… Умел исцелять овец, у которых в ушах завелись черви. Делал он это, даже не касаясь животин. Вскочит на холмик или возвышение какое, пошепчет молитвочку, и черви того – уж сыплются мёртвыми. Уши у овец, стало быть, очищаются. Я это наверное знаю, наверное… Если бы не видел этого сам, то не говорил бы…»
Растолковал Радонов им всё и о Базеле: «Ну, какой он Великий инквизитор? Скорее, прелюбодей мысли Ракитин… Ракитка… Он мне нашего новоиспечённого генсека Горбачёва напоминает… Одну мыслишку разминает на все лады да по нескольку часов – причём мыслишку элементарную…» После такого выпада и Широкорад, и Первоиванушкин, всерьёз опасаясь за Вадима, взяли с того клятву, что он про Михаила Сергеевича Горбачёва никогда нигде ничего подобного не ляпнет. И хотя Вадим себя сдерживал, но друзья стали его на всякий случай опекать.
Впрочем, кое-чему и они были бессильны способствовать. Речь, конечно, об отношениях с девушками. Да, Радонов – этот высокий, статный обладатель ясных чёрных глаз и гордого римского профиля – мог бы нравиться. Только вот даже любящая доктора Валя Верёвкина и та пасовала порою пред этим циником, охальником и «злоязычником, злым, злым».
Иван Сергеевич Первоиванушкин, напротив, был истинным любимцем гаджиевских девиц. Все они отчего-то полагали, что «этот златокудрый и сребролукий Феб» со дня на день выберет лучшую из них (каждая думала, что именно её) и поведёт под венец. Но он всё не выбирал, оставаясь обходительным с каждой и позволяя восхищаться собой. Было в этом что-то мальчишеское, право. Но если вникнуть, то он и был, в сущности, мальчишка: «Ой, хорошенький какой лейтенант…»