Херувимом к моменту своего пресловутого побега Спринтер давно уже не был. За два дня до этого он украл деньги у отца из бумажника, когда тот спал. Проспорил трешку Витьке Денисову, и надо было отдавать. Спринтер тогда непрерывно с кем-то спорил. Обычно на деньги. Бумажник был во внутреннем кармане пиджака, висевшего на стуле рядом с кроватью. Но оказалось, что отец спал не так уж крепко. Когда Спринтер попытался положить бумажник на место, отец, не разжимая век, внезапно схватил, притянул к себе и врезал ему по морде. Раньше ни меня, ни Спринтера он не бил никогда. В ту же ночь Спринтер убежал из дома. Его первый фальстарт.
К концу следующего дня родители успели обзвонить все отделения милиции в Ленинграде и области, все больницы и все морги. Олег Маркман четырнадцати лет к ним не поступал.
Сейчас, когда вспоминаю свое детство, блуждаю вслепую в извилистых закоулках нашей общей со Спринтером памяти, чаще всего наталкиваюсь там на драки и скандалы. Дрались мы с братом, а скандалили из-за нас все вокруг: родители друг с другом, директор школы с отцом, соседи – с мамой. Картины нашего детства мало напоминали щедрую цветами живопись в Эрмитаже. В мою память они врезались как черно-белая графика или даже гравюры – скрежещущим острием по металлу.
Дрались мы непрерывно – во время уроков и особенно после школы, – но при этом оба умудрялись оставаться отличниками. Еще когда нам по двенадцать лет было, отец объяснил, что иначе с нашей фамилией в университет даже на мехмат бы не взяли. А уж на ядерную физику, о которой мы тогда мечтали, и подавно… Так что деваться было некуда…
Наша борьба началась, наверное, еще у мамы в животе. Отец потом рассказывал, что она промучилась тяжелой беременностью семь с половиной месяцев и наконец разрешилась крошечными синюшными близнецами, которые еще целый год остервенело сосали грудь, захлебываясь молоком. Торопились как можно скорее получить свою долю и прихватить еще от другого.
Мы со Спринтером зеркальные близнецы. Я правша, а Спринтер – левша. У меня родинка на левой щеке, у Спринтера – на правой. У меня левая ноздря больше правой, у него наоборот. Считалось, что он родился на полчаса раньше. (Может, именно тогда, в те полчаса, когда я в первый раз остался один и отчаянно пытался вырваться на свет вслед за братом, и возникла моя проклятая Клаустрофобия? Большой Клауст, который с того времени всегда где-то рядом.) Имена нам дали на второй день после того, как мы родились. Отец был убежден, что нас в роддоме перепутали. Но мама в это не верила. А нам было все равно.
Жили мы с родителями в двух комнатах коммуналки старого питерского дома с гулкими подъездами и заросшим деревьями двором. До революции дом принадлежал семейству графа Толстого. Широкая парадная лестница, высокие потолки с лепниной, окна, заканчивающиеся полукругами, мраморные, точно из окаменевшего студня, подоконники. Учились мы в одном классе, влюблялись в одних и тех же девочек, играли в одних и тех же командах.
Борьба не утихала даже по ночам. Лет до восьми спали в одной кровати с провалившейся сеткой, которая терпеливо, год за годом выдерживала ожесточенные пинки, удары в живот, выкрученные руки. Иногда просыпались такими уставшими и злыми, словно и не засыпали совсем.
В драках, в прыжках в высоту через веревку, в волейболе, потом в шахматах выигрывать надо было любой ценой. Отец даже иногда подталкивал наше соперничество. Считалось, что это вырабатывает характер. Правда, была и разница между нами. Когда что-нибудь неприятное происходило с нами, мне обычно казалось, что это я во всем виноват. А брат предпочитал особо не задумываться и соглашался со мной. Обычно Спринтер побеждал, но ненадолго. Проходило несколько часов, и борьба возобновлялась с новой силой.
Впрочем, иногда наступало перемирие. Нет-нет да и скажет Спринтер: «Да, иди, если хочешь», когда предложу пойти вместо него на свидание. Но длится всегда недолго. Только с ней что-то начинает налаживаться, спринтеровское братское «да» понемногу сходит на нет. И борьба разгорается с новой силой.
Потом легкой атлетикой заниматься начали. Я на длинные дистанции бегал, а брат – на короткие. Он выложится на стометровке и сидит себе отдыхает на трибуне. С девочками болтает. Посматривает, как брат круг за кругом бежит один из последних сил по красной дорожке стадиона. Так и осталось между нами: Гришка-Стайер, а Олежка-Спринтер. И младший брат на старшего снизу смотреть не хотел.
Эти двое суток поисков были заполнены звенящей пустотой. Первый раз за всю жизнь рядом не было брата, и я не понимал, что делать, куда себя девать. Было немного страшно. Вдруг больше Спринтера вообще никогда не увижу? Может, попал под машину или под поезд? И я один теперь останусь.
Фигурки отца на подоконнике не было.
Примерно за год до своего побега Спринтер страшно увлекся лепкой. Выучился сам делать пластилин – мама звала его Олежкиной жвачкой для пальцев – из муки, соли и растительного масла. Вскоре пластилин сменился глиной. Смотрел на трепещущих танцовщиц в телевизоре и, как только кончалась программа, начинал лепить. («Целый год лепил из трепета опыт», – посмеиваясь, цитировал он потом подобранную где-то расхожую строчку.) А я с удивленным восхищением следил, как тонкие проволочки скелета обрастают податливым глиняным мясом. Брат гладил, крутил беспомощное мягкое тело на проволочном каркасе. И вот уже инкрустированная осколками зеркала пачка аккуратно приклеена на бедра, торчат в стороны вытянутые руки с разведенными пальцами, приподнялись над головой косички. Уже тогда поражала его дикая дотошная сосредоточенность на мельчайших деталях. Балеринка кажется огромной, хотя росту в ней всего каких-нибудь пять сантиметров. Только вдруг Спринтер ни с того ни с сего безжалостно вминает ей в лицо большой палец. Долго глядит на изуродованную мордочку и снова несколькими точными, осторожными движениями делает очень красивой. Теперь уже немного по-другому. (Наверное, ему доставляло наслаждение, что любой, самый маленький нажим оставляет на ней свой глубокий оттиск. Что может придать ей любую форму.) Наконец, как видно добившись совпадения с несуществующим оригиналом, торжественно помещал, к моему ужасу, начинавшую оживать фигурку в духовку! Словно это человеческое жертвоприношение у индейцев. Через час вынимал длинными щипцами твердую обожженную мумию. Она занимала свое место, и ритм застывшего кордебалета краснокожих танцовщиц у нас на подоконнике еще больше убыстрялся. Но однажды весь глиняный кордебалет бесследно исчез. И на вопросы о нем Спринтер никогда не отвечал. Потом начал делать довольно точные скульптурные портреты знакомых. Но почему-то в каждом был небольшой изъян. То ноги слишком короткие, то ушей на голове совсем нет.
В день побега на пустом подоконнике стояли лишь фигурка мамы с оборванной правой рукой и, наклонившись над ней, вдвое выше Спринтер. Никогда не мог понять: ее-то за что? Он даже позаботился, чтобы не спутали со мной: сделал себе правую ноздрю заметно крупнее левой. После его возвращения отец обе фигурки сразу же выкинул в мусор.
Я отчетливо вижу сейчас отца, стоящего возле высокого, с полукругом окна. Тень разрезала повестку по диагонали. Палец медленно вползает в темную половину. Еще секунда – и мама вырвет у него повестку. «… надлежит явиться 10 января 1973 года в 11 часов утра в 79-е отделение милиции Дзержинского района города Ленинграда по адресу: Гагаринская улица, дом 6а, комната 104. При себе иметь паспорт или другой документ, удостоверяющий личность». После «Причина вызова» прочерк и «__» – страшный знак пробела. Все, что хотят, могут вставить.
– Яша, что это означает?! Он жив? Жив?! – заглядывает беспомощно мама к нему в лицо. Голова ее мелко трясется.
– Успокойся ты наконец. Все будет в порядке. Это ведь из милиции… Если бы, не дай Бог… – Снова всматривается в расплывшиеся чернильные буквы.
Держит он эту ядовитую повестку обеими руками, очень близко к глазам. Очки, как всегда, когда нужны, запропастились. Опускает голову и, продолжая держать повестку, начинает что-то шептать. Теперь я понимаю, что он по-своему молился.