Ветер весело носился по лужайке, раскачивал еле слышное птичье пение, перемешивал блики и радуги в росистой траве. Перемешивал запутавшиеся между веток обрывки неба, края приплясывавших листьев, просвечивавших кровеносной белизной. Для них белокровие болезнью не было. Контуры каждого листочка тщательно прорисованы и обведены – нижняя часть обведена даже с нажимом – жирной солнечной тушью. Махонький обрывок ветра, усыпанный острыми искрами, парил над костром. Искры легко касались друг дружки, замирали и снова разбегались, будто играли в свои сверкающие багровые пятнашки. Усатые бабочки, стрекозы, мотыльки, ошалевшие от разлитого вокруг солнца, чинно рассевшись по веткам, наблюдали за игрой.
И я, по горло увязший во всех этих шелестах, красках, запахах, знал, знал всем своим существом, что это надо запомнить. До мельчайшей детали. До прозрачных с красными прожилками крыльев бабочек, аккуратно сложенных кверху. Не придумывая ни единого кружка, прочерченного золотыми чернилами на спине у божьей коровки, неторопливо ползущей сейчас по моему рукаву. Запомнить, как выглядят на траве тени ветвей парализованной осины – подрагивающие иероглифы ее прощального послания. Как гладит она тысячью скрюченных листьев располосованное солнцем небо у меня над головой. Запомнить, как звучат эти невнятные слова, слова расставания на языке деревьев, певучем изводе карельского леса, в котором только одни гласные. Чтобы потом, в совсем другой стране, звучание это можно было оживить.
Мое тело находилось здесь вместе с друзьями, с братом, с беременной чужим ребенком женщиной, среди живых кустов и радуг, рассыпанных в солнценосной траве на берегу тихо мреющего в утреннем свете озера. А сам я, стайер, отбившийся от стаи, отбившийся от своей первой жизни, поднимался, восходил в горы, которых не было, над нижним краем небосвода. И веселая кровь билась в висках.
Тень, становившаяся все короче, забегала вперед, останавливалась, терлась об увязавшийся за мною ветер – теперь он был явно в мою сторону – и опять суетливо петляла под ногами. А ветер, вдруг ставший пронзительным и холодным, все толкал и толкал в спину.
Наконец достиг перевала. Там, где начиналось небо, далеко на юге приоткрылась полость в тучах, из которой исходили косые лучи. Она медленно расширялась, и, в первый раз за последние два года вдыхая полной грудью разреженный горний воздух, я уже видел внутри ее ребристое море багровой черепицы. В нем покачивались маленькие тарелки антенн, короткие черточки кирпичных труб с вьющимся из них белым дымом, аккуратные двухэтажные домики, выпирающие купола синагог и церквей, холмы, проступающие друг сквозь друга, переплетающиеся сотней незнакомых мелодий.
… достигнув перевала, продолжай восхождение… к себе, от земли своей, от друзей своих, от дома своего… в пустыне пути приготовьте… и время жизни моей пошло…
Я, стайер, бежавший всю дистанцию вместе с теми, кто сидел сейчас внизу около костра, вырвался вперед на финишной прямой.
Между тем еще одна тень появилась у меня – длинная тень, неожиданно выросшая за спиною. Она упрямо цеплялась за камни, тянула назад и быстро росла. Горячий свет из будущего сталкивался, переплетался с обманным светом озера, по которому плыли серебристые отражения. И столб из двух перекрученных светов превращался в гигантский гриб с гофрированной ножкой. Он поднимал стремительно и бесшумно сгрудившиеся каменные тучи с промоинами ярко-синего неба. Выгибал, выдавливал кверху низкое небо. Горизонт сворачивался в спираль, и в центре ее находился я сам. Все, что я видел, было связано теперь единым ритмом, прерывистым ритмом моего длинного дыхания, раздвигающего голосовые связки. Ускользающим и проступающим снова, всеобъемлющим ритмом моей начинающейся новой жизни.
Заставил себя оглянуться. Поле зрения опять сфокусировалось в маленькую лужайку на берегу озера посреди бесконечного зеленого кружева. В разлившемся, шелестящем листвии, в самой его глубине вездесущий ветер, успевший протянуться сквозь две моих жизни, оторвал кусочек огня и весело чиркнул им по траве. Сигнальный костер для спускающегося с неба парашютиста? И тогда сквозь впервые за много лет набежавшие слезы – от дыма? от того, что никогда больше не увижу ни одного из них, сидящих здесь, внизу? – я снова разглядел посреди блеклых кустов красно-белый квадратик клеенки, мерцающий строй изумрудных бутылок. Затерянный в тускло-зеленом, словно подсвеченном, море травы утлый кораблик-карасс своих друзей, близнеца-брата, Аню, себя самого и свое новое одиночество. Одиночество, которое, как побитая собака, крутилось рядом, доверчиво и виновато заглядывая в глаза друзьям. И белое пламя костра билось на ветру между нами. (Все расстающиеся говорят торжественно, как во хмелю…) Разглядел, чтобы никогда не забыть, фигуры близких – тех, кто остаются в России, и тех, кто уехал давно, – неподвижно сидевших с искрящимися обручами мошкары над головой и с поднятыми вверх гранеными стаканами. Их родные лица было уже не разобрать, но я знал, что они сейчас справляют поминки, поминки по мне, Гришке Маркману, под заунывную песню комаров и салют пылающих веток на берегу Медного озера. И я, будто ведра с водой из глубины колодца, одно за другим неторопливо вытягиваю из себя, выплескиваю наружу тяжелые слова прощания. А вокруг молчат единственные близкие мне люди. Свет, последний свет моей предыдущей жизни, понемногу из них уходит. Уезжать мне надо было любой ценой. И цена в два года не казалась слишком высокой. Но вот то, что их больше не увижу…
Лужайка с застывшими возле костра людьми становится такой маленькой, что вся уже целиком легко умещается теперь в памяти.
Когда-то отплывавшие за границу эмигранты брали на корабль огромные клубки красной пряжи. Родственники, остававшиеся на берегу, держали концы этих нитей, и связь продолжалась, подпрыгивали еще клубки, нити еще подрагивали, когда они уже давно не видели друг друга, и пространство вместе с пряжей разматывалось между ними. И все, что их еще связывало, превращалось в эту тоненькую нить. Мой клубок почти весь размотан. Мокрая, туго натянутая в море травы нить между мною, Ответчиком, и Спринтером, нить, которая двадцать пять лет прочно связывала нас, начинает тихонько звенеть от ветра. Еще один шаг – и конец ее оборвется в руках у меня.
1. Синяя птица
(Бостон, 22–23 октября 1991 года)
Сегодня Лиз задержалась у меня намного дольше обычного. Ричард в суде. Кого-то там обвиняет. Мы сидим в постели, и вокруг нас тонкое кружево пропитанного любовью запаха, выстелившее всю спальню. Моя блаженная «сигарета после». Маленькие вещи, которые становятся частью очень важного. Уже появляется свой ритуал. До сих пор еще осторожно знакомимся друг с другом. Рассказываем, рассказываем о себе.
– Летом мы жили целый месяц у бабушки на Кейп-Коде. У них дом там прямо на берегу океана. По вечерам, когда мужчины отправлялись в бар, у нее собирались подруги. Играли в карты или уже поздно ночью устраивали спиритические сеансы. – Лиз вздыхает, словно медленно нанизывает слова на невидимую ниточку своего дыханья. И кажется, что душа ее – маленький серебристый зверек – выглянула на миг из зрачков, быстро оглядела меня и сразу спряталась снова. – Бабушка к этому относилась серьезно и сердилась, когда мама или отец пытались шутить. За несколько месяцев до этого умер Джейкоб, ее муж, который был священником сведенборгианской церкви здесь, в Бостоне. И она никак не могла с этим смириться. После смерти Джейкоба отношения его с бабушкой стали еще более близкими. Меня туда, конечно же, не пускали, и на все мои вопросы она не отвечала. Вот ты представь, мне ведь всего двенадцать, а здесь люди, уже много чего испытавшие в жизни. Старые, короче говоря, люди. И они не должны были бы играть ни в какие игры, как мы, дети. А они словно бы играют. Играют молча и совсем серьезно. Сидят эти дамы с высокими прическами на высоких стульях – у бабушки в доме все вообще было старым и солидным, пахло там тоже как-то особенно, – сидят они в темноте с закрытыми глазами. Лица торжественные, бледные. Брови упрямо сведены. Положив свои наманикюренные пальцы на специальный прибор, который был у них для этого дела. Доска Уиджа. Я иногда подглядывала, но даже смотреть было страшно. На следующий год бабушки не стало… А я, знаешь? Хотела понять, кого эти старухи дурили? Самих себя? До сих пор не понимаю… Думала даже сама попробовать. Но все не с кем было… Потом читала Метерлинка, Сведенборга…