Литмир - Электронная Библиотека
A
A

По другую сторону барьера на длинных деревянных скамьях, поднимающихся амфитеатром вверх, – обвиняемые вместе со своими адвокатами и всякая прочая нервная, сочувствующая публика. Мы и они. Они – за барьером – не переставая возбужденно переговариваются. Публичное со-итие ревнителей юстиции. Экстаз безнаказанных обвинений, игры с человеческими жизнями. Мы – пока еще обвиняемые или уже обвиненные – покорно молчим, ожидая свершения своей судьбы. Под потолком узкие абстрактные окна. Прямоугольные промоины серого дневного света. Стены закрашены унылой масляной краской. Совершенно невозможно совместить убогость интерьера с бушующими страстями, с судьбоносными решениями, что здесь выносят.

Истица уже в зале. На ней оранжевый видавший виды свитер, обвешанный спутавшимися бусами, серые брюки. В первом ряду у барьера. Сидит, наклонившись вперед, и, как хасид на молитве, бормочет, немного раскачивается. Цветные пятна бегают по покрывшемуся мелким по́том лицу. Левая щека, живущая отдельно от остального тела, дергается, сбрасывая несуществующего муравья. Медленно поворачивается всем телом, словно юстирует ороговевший взгляд. Взгляд, от которого можно ждать только очень плохого, особенно если попытаться заговорить. Видит (видит?) что-то свое. Сжимает горсть мертвого воздуха в кулак и упирается им в левую брючину выше колена. Ждет сигнала к атаке. Мрачная решимость, готовность идти до конца. И еще дальше.

Адвокат доверительным тоном просит у судьи (судья 1 в этом многосудийном процессе), чтобы дело рассматривалось без публики. Деликатно подразумевается: чтобы публика не узнала, что Истица наша тяжело больна. (Не так уж глуп мой тренер-адвокат.) Разочарованная публика неохотно расходится.

Женщина-судья за зеленым столом на возвышении (удивительно большое число женщин служит при законе; притягивает власть (?); обвиняемые почти все молодые мужчины) благосклонным кивком разрешает подойти.

На ней темное платье с высоким воротом и золотая цепь – не такая массивная, как у клерка, но гораздо более дорогая – с крестиком. Волнистое расплывшееся лицо, сильно напоминающее гриб на подоконнике в трехлитровой банке, закрытой сверху марлей, у нас в комнате на Чайковского. Глядя на нее, трудно поверить, что она любит врагов своих. Здесь не лучшее место для такой любви.

Не судите да не судимы будете… Пусть тот, кто без греха… Ну а кто она против Него? Но вот, сидит ведь здесь под чьим-то портретом и судит всех подряд! Раздает, не слишком и задумываясь, приговоры-наказания… Пожалуй, так и не удалось мне до конца изжить в себе прокурора. Выросшие в СССР – даже про себя имя страны своего детства выдыхаю всегда шипящим свистом, сразу переходящим в рычанье, – полутона плохо различают. Не до того было. А теперь уже поздно переучиваться… Затяжной прыжок из советского в американское длиной уже в шесть лет. Так и завис в воздухе.

Обернутый в оранжевый свитер и серые брюки комок ненависти стремительно движется через калитку в барьере. В узком окне под потолком появляется солнце. Тень Истицы удлиняется, при этом сама она делается все короче. (В суде у обвиняемых своя оптика…) Воинственно втягивает воздух примятым носом. Выставив ногу вперед, сжимает в руке свернутый лист бумаги, словно перед атакой гранату с выдернутою чекой.

Подзащитный и его Защитник тоже приближаются к Высокой Судье.

Истица глядит на меня своим огромным темным оком, в центре которого пылает ослепительно белая точка. Добела раскаленная, прожигающая воздух ненависть. За что?! Я инстинктивно провожу ладонью по груди, пытаясь стряхнуть, избавиться от ее неживого взгляда.

И вот она уже бормочет тяжелым горловым захлебом что-то совсем несуразное про преследования, про орудующую у них в районе банду русских евреев, про белый микроавтобус с красными буквами «Арамарк». В них она сразу же узнала фамилию Маркмана. Постукивает кулачком в сухую грудь. Деревянные слова. Их обломки набухают тяжелой бессмыслицей, но продолжают плыть по извилистому течению обвинительной речи.

– Стоял часами возле дома… дожидался, когда выйду… раньше был как брат… а тут выслеживал целыми днями… хотел похитить… изнасиловать… – Знаки препинания игнорирует полностью. Вместо них сплошные увесистые многоточия. В которые сплющена ненависть. Перетянутый голосовыми связками, срывающийся голос идет теперь уже из глубины живота, начинает все больше пробуксовывать. – В конце августа уезжал в Филадельфию… Арон Штипельман, он может подтвердить… а потом снова… пятого сентября, в Судный день… в два часа дня… хотел изнасиловать… сексуальный маньяк… вызывала полицию… а он… ведь мы…

Смысла в ее словах нет. Он в интонации. Поток сознания замедляется. Разорванные в клочья короткие фразы – не слова, а кривые загогулины, заготовки слов, которым не смогли придать осмысленную форму, – погружаются в яростно пульсирующую тишину, тонут в ней. Дальше идет совсем нечленораздельная глоссолалия, только отдаленно напоминающая английские фразы.

Поджатые, выделяющие бурую ненависть губы мелко дрожат. В испорченной болезнью голове, под этими черно-рыжими волосами – всего лишь в паре метров от моей головы! – творится что-то, чего я никогда не пойму.

Но вот что странно… Сама она о моей поездке в Филадельфию не узнала бы… Слишком много непонятного в моем деле…

Я открываю рот, но Адвокат молниеносно делает свирепую физиономию и зна́ком (высоко поднятые брови, чудовищно быстро вращающиеся зрачки) показывает, чтобы не вздумал отвечать. Пройдет время, и я, Ответчик, пойму, что мой Защитник был прав. Здесь, у судейского барьера, обвиняемый, Грегори Маркман, оказался бы плохим сообщником самому себе.

Дребезжащий луч снова прорывается сквозь окно под потолком. Тень Истицы резко отшатывается от нее. На лысине Адвоката туго натягивается блестящая кожа. Луч утыкается ему в горло. Проливает новый свет на его довольно заурядную внешность. Он делает шаг вперед, просовывает ногу в лакированном ботинке между пешками барьера и откашливается. Не спеша поглаживает границу между двумя мирами.

Плавным движением отводит луч в сторону и начинает – сначала крадучись, а затем все сильнее разгоняясь – свою адвокатскую речь. Сейчас он весь переливается, будто с головы до ног облеплен шевелящейся чешуей из наложенных внахлест блестящих юридических словечек. Каждая выпуклая зеркальная чешуйка отражает, искажает, уродует… Он отдирает их одна за одной и демонстрирует суду. Ловко вставляет тонкие прокладки многозначительного молчания… Уверенные ласковые движения хищника, почуявшего наконец жертву. Чувствуются когти большого мастера…

Наверное, среди homo sapiens адвокатами становятся самые хищные. Травоядным в суде не место. Хорошо, что он по эту сторону барьера и никогда не почувствую эти когти на своей шее!

Он говорит об Истицыном прошлом (безукоризненно политически корректно, захлебываясь от вежливой симпатии к больному человеку), о повторяющихся уже долгие годы тяжелых галлюцинациях Истицы, Инны Наумовской. Все это Ее Чести госпоже судье, конечно же, прекрасно известно. Он лишь напоминает… (Тут он делает драматическую паузу для усиления эффекта. Остановка перед решающим броском.) Потом, тщательно модулируя бархатные, немного в нос интонации, говорит об уголовном деле против Грегори Маркмана, которое еще только будет слушаться. Подчеркивает в воздухе указательным пальцем наиболее важные места своей речи.

Странно, во всем своем длинном монологе он ни разу не ссылается ни на одну статью законов. И еще: судя по ее вопросам, судья 1 ни о болезни Истицы, ни о том, что у меня нет алиби, не знала. Вообще ничего не знала о моем уголовном деле!

По лицу Истицы невозможно понять, слышит ли она Адвоката или нет. Похоже, то, что происходит в ее бедной голове, к его словам вообще отношения не имеет. Будто болезнь, поселившаяся там, издевается, глумится над нею.

Он продолжает еще говорить, когда она выдергивает из сумочки измятый, повытершийся на сгибах листок. Оспины зрачков, отсвечивающих навечно замороженным блеском, сходятся к переносице. Не обращая внимания ни на Адвоката, ни на меня, вдохновенно и невнятно зачитывает длинное послание суду.

19
{"b":"704940","o":1}