– Учусь, Павел Михайлович.
– Врешь, не учишься.
– А вы, Павел Михайлович?
– А что я? – Звенягин засмеялся, его узкое смуглое лицо сразу стало очень юным, живые черные глаза заблестели. Потом он сразу посерьезнел, и в хмури его строго очерченных бровей появилась озабоченность. – Вот мне тоже одна нравится. Тамара есть такая; на Тамани она сейчас. Красивая, ничего не скажешь.
– Тамара девушка с огоньком, – сказал Баштовой, – я знаю ее.
– Если с огнем сравнивать, то… есть у нее огонь, но… какой-то не тот, – бенгальский. Да, бенгальский, – раздельно произнес Звенягин. – Горит, блестит, красиво! А даже папироски не прикуришь. Один холодный блеск россыпью.
– Молодая же она совсем.
Звенягин встал, откинул голову, глаза его сияли.
– Ах, все пустое! Курасов, не прогадай. Нашел хорошую дивчину, женись.
Курасов смутился, искоса посмотрел на Таню.
– Павел Михайлович, может быть, перейдем на другой курс?
– Говорите, говорите, Павел Михайлович, – попросила Таня.
– Да что мне говорить? Вы вот думаете, я не знаю, чего вы к Баштовым зачастили? Учитесь семейной жизни.
– Да ничего подобного, – смутился Курасов.
– На вашем месте другие бы сейчас где-нибудь у кустов обнимались, целовались, а вы на огонек к семейным людям. А вот цветы надо было догадаться привезти и Ольге!
Звенягин подошел к чуть повядшим розам, гладиолусам и астрам, расставленным на тумбочках и на комоде, наклонился над цветами.
– Мы и принесли Оле, – вмешалась Таня.
– Ты принесла, а не он… А тебе кто? Курасов. Вез из Батуми, знаю. Необычайное происшествие на флоте: морской офицер в здравом уме и твердой памяти везет из Батуми в Геленджик цветы, в пути ухаживает за ними.
– Неужели это так необычно? – спросила Ольга.
– Необычно. Если бы Курасов утопил подводную лодку и то меньше бы говорили. Так вот, Татьяна, распишем вас, как говорится, в том же самом Геленджикском загсе, куда водили мы наших Баштовых. Я принимаю, Курасов, ее в свой дивизион. Муж и жена должны быть вместе. Уйдешь, Татьяна, из госпиталя от своего начальника Рудермана?
– Я и так уйду от Рудермана.
– Послушаем, – склонив голову набок, сказал Звенягин, – каким образом? Опять через забор?
– К Букрееву уйду, в батальон… Я хотела сразу перейти в батальон, но Тузин мне не нравился.
– Так-так, продолжай.
– Тузин не нравился. Такой это раскисший сухарь, а Батраков вообще женщин ненавидит.
– Точно, – подтвердил Звенягин.
– Букреев, судя по словам Анатолия, хороший человек. Вот к нему пойду и попрошусь.
– К Букрееву? Тут надо померекать…
– Я была в морской пехоте. На перевалах была, зимой.
– На перевалах! На перевалах матросы бились на земле, а ты позади раненых перевязывала, – строго начал Звенягин. – А морская пехота в десанте совсем другое. Спроси у Ольги, что это значит. Ты знаешь, как немцы побережье укрепляли? Так вот, Татьяна. Повоевала ты достаточно. Кончится война, будете примерными женами, детей будете рожать, бросите автоматы, пистолеты и займетесь своим делом.
– Рано еще об этом говорить, – возразила Таня. – Рано.
– Сами мы с врагом справимся. Ты еще ни одного ребенка не родила, а в десант… Ты должна испытать чувство материнства…
Таня порывалась что-то сказать Звенягину, но, видимо, сдерживалась. Щеки ее горели.
– Прости, если что не так, – сказал Звенягин, – и давай поставим другую пластинку.
– Нет, я хочу продолжать разговор. Если хотите знать, если хотите знать…
– Ну-ну… хотим знать.
– Я уже имела ребенка, Павел Михайлович, – выпалила она.
– Имела? – Курасов нахмурился.
– Вот оно что, – Звенягин шутливо почесал затылок. – Как же это так?
– У меня был муж, военный командир. Он был убит под Москвой. Ребенок мой с мамой.
– Мама где? Что же ты молчала до сих пор! – воскликнул Баштовой.
– Мамы нет и нет… ребенка. Не спрашивали, и молчала. – Таня охватила лицо руками, и по пальцам потекли слезы. Курасов усадил ее рядом с собой, и по его лицу было заметно, что он не знал, как ему держаться.
– Вот такие дела! – Звенягин покряхтел. – Растревожили раны.
– Что с мамой все же? – спросил Баштовой, присаживаясь к Тане. – Умерла, что ли?
– Не знаю. – Таня отняла руки от лица. – Мама была в Новороссийске, а потом неизвестно где… Когда мы вошли в город, там была всего одна женщина, на Анапском шоссе. Я сразу поехала туда. Это была чужая женщина. Мамы не было…
Таня рыдала. На лице Курасова выступили красные пятна. Баштовой поправлял фитиль лампы, искоса посматривая на Звенягина.
– Да… – Звенягин подошел к Тане и положил руку ей на плечо. – Может быть, мама где-нибудь на Кубани? Искала?
– Искала, не нашла. – Таня всхлипнула. – Не нашла. Ее, наверное, угнали в Крым. Она старенькая и маленький ребенок…
– Ну, плакать перестань, Таня. А надо было раньше сказать обо всем. Тому же Курасову сказать. Мы высаживали десанты на Тамани, перехватывали караваны, знали бы, искали бы твоих. А теперь что? Надо ждать, пока освободим всю Тамань. А на Тамани не будет – в Крыму найдем.
Таня отняла руки от лица.
– Не хотела говорить. Теперь сказала. И не могу я здесь сидеть спокойно. Потому и хочу опять в морскую пехоту.
– Твое дело, Таня, – строго сказал Звенягин. – Оспаривать твое право не стану. Хотя бы не советовал все же. Матросы ворвутся в Крым и без тебя.
– Я попрошусь к Букрееву.
– Ладно, разве вас, женщин, переспоришь?
Звенягин посмотрел на часы.
– Ого, мы заболтались! Мои матросы, видать, позябли. У них-то самоварчика нет. До свидания, хозяева. Ты, Курасов, можешь оставаться. Ольга, будь здорова.
Звенягин надел плащ, застегнул все пуговицы. Попрощавшись с Таней, он вышел вместе с Баштовым на крыльцо.
Небо прояснилось еще больше. Были видны припавшие к хребту утренние Стожары, Большая Медведица перевернула свой ковш у тяжелой и сытой, почти неподвижной тучи. На ближних ночных аэродромах вспыхивали и гасли голубые лучи посадочных прожекторов. Звенягин прислонился к замшелому столбику крылечка.
– Вот, Иван, сколько всякого, и хорошего, и плохого, в этом мире, – тихо сказал Звенягин. – Меня эта сцена с Татьяной разволновала. Что жизнь? Как тот вон прожектор: засиял на миллион свечей и потух. Сегодня Таня всхлипывала, и припомнилась мне моя мама. Не мать, а именно – мама. Она старенькая у меня, Иван. В Ставрополе живет. Ждет меня день и ночь. Пишет – умывальник медный ежедневно чистит для меня. Думает, вероятно, что мы очень грязными с войны придем.
– Она не ошибается, Павел.
– Ошибается. Кто вернется, тот вернется с войны с чистой душой. А знаешь, хотелось бы вернуться. Помню свой Ставрополь, дожди весенние, теплые, по бровкам на Лермонтовской улице вода несется. А ты, сопливый, бездумный мальчуган, летишь и рад… – Звенягин придвинулся к Баштовому близко. – Ты знаешь, на сердце у меня, Иван, нехорошо, устал я как-то. Чепуха разная ковыряется, ковыряется…
– Какая чепуха?
– Не стоило бы, но тебе, как другу, скажу. Ты веришь в предчувствия?
– На такой вопрос не решаюсь сразу ответить. Про себя не скажу. Но вот Куников верил, сам предчувствовал… Да ну тебя!
– Ты можешь себе представить, чувствую что-то такое и я… плохое. Шел сюда с Тамани, выдержал свой сорок четвертый бой. Атаковали пикирующие. Чуть комдив Павел Звенягин оверкиль не совершил. Стал вот я задумываться, подхожу к критической цифре. Сорок четвертый, сорок пятый, шестой, но не может же так долго везти? Нет у меня сзади чертячьего хвостика!
– Зря ты такими мыслями голову себе забиваешь, Павел.
– Знаю, что зря, но Куников тоже предчувствовал?
– Вот сказал тебе на свою голову!
– Я вез его тогда в Геленджик с Малой земли раненого. Он яблоко просил тогда и воды. Ну, в общем, конечно, прости меня, но, как с другом, хотел поделиться. Не думай, что я свой долг от этого хуже буду выполнять… Но человек есть человек. Проводи меня донизу…