Но он уже не отвечал, размашисто перепрыгивал коряги; Инка, обогнав меня, припустила следом. Деревья здесь росли реже. Я мог, наконец, слегка передохнуть и подумать, как наладить оборону. Ладно, примем сказку на веру. Старому барсуку посчастливилось отыскать в джунглях монеты или камни, а теперь он потерял нюх и надеется на Инку, потому что карлице в поисках нового проводника пришло в голову слетать в Европу. Выглядит феерично, но вполне реально. Я и сам навидался людей со всякими отклонениями. Тот же Моряк, к примеру: зажмет в зубах кусок проволоки и слушает радио безо всякого приемника. Или дядя Миша, был у нас такой под Хабаровском. С завязанными глазами, на слух, клал семь мишеней из десяти. Тоже фокусник, не чета какой-то там Аните. Дед нарыл золотишка, но прокололся: кто-то подставил америкосам — не правительству, а бандитам. Потому и полицию не вызывают, втихую работают. Не хотят с мексиканской «крышей» делиться, надеются весь клад целиком подмять. Слава Богу, мне даже легче стало, как сам себе по полкам разложил.
Снова навалилась невыносимая духота, мы дышали ртами. Сосняки и дубравы вытеснялись тропическим многоцветным буйством. Дважды Пенчо поднимал руку, первым замечая гремучих змей и прочих малоприятных обитателей. Как-то раз он подвел меня к дереву и молча указал вверх. Никогда в жизни я не обжирался таким количеством переспелых авокадо! Переваливая через очередной холм, я различил вдали извилистую нитку проселочной дороги, сверкающие зайчики от лобовых стекол автомобилей. Однажды открылась совершенно удивительная перспектива: под пологим холмом две беленькие милые деревушки, католическая церковь, а дальше, там где начинали неприятно кучерявиться грозовые облака, — стрелка трехрядного шоссе и неясные очертания предместий большого города. Мы словно задались целью пилить по бездорожью, хотя нетронутым этот бурелом назвать было нельзя. Порой мы натыкались на банки, следы зарубок, обрывки пакетов, но при этом количество живности поражало воображение. Хищники обходили нас стороной, а пузатая мелочь шуршала повсюду. Много раз мы пересекали нахоженные узкие тропки со следами копыт и когтистых лапок.
Я выкинул последний шприц-тюбик. Боль притупилась, и, вроде бы, заражение дальше не пошло. Раз двадцать меня кусала летучая мелюзга. На Пенчо она даже не садилась, зато Инна чесалась непрерывно, на руках и шее у нее вздувались следы от укусов.
Но она шла, упорно пробиралась след в след. На ближайшем большом привале, когда мы одолели особенно густые заросли, я свалился, снял рубашку, от которой остались одни лохмотья, порвал на куски и перевязал ладони, чтоб не так сильно натирало ножом. Куртку натянул на голое тело, кое-как, скорее по старой привычке почистил пулемет. Что-то мне мешало его бросить. Именно тогда, выколупывая из пальцев колючки, я разглядел, как сильно изменилась Инна.
Раньше она не могла просуществовать и трех часов без своих нервных перепадов и без сладкого. Она пять раз на дню колола себе в живот инсулин (и ведь не для того, чтобы разыграть счастливое исцеление: в здравом рассудке так не играются). А теперь диабет исчез. Но исчез не только диабет. Еще вчера ее нежная кожа отливала мраморной белизной, сквозь которую тянулись голубые ветви сосудов. Достаточно было случайного толчка, чтобы моментально возник синяк. И загорать ей тоже было нельзя, по совокупности всевозможных болячек. За сутки Инкина кожа набрала бронзовый шелковистый оттенок, но нигде не обгорела, несмотря на то, что тучи разошлись и парило, как в котле. Я давно взмок до нитки, старик, и тот непрерывно вытирал тряпкой лицо, а девушка даже не думала потеть.
Инна хорошела на глазах, но если раньше нежную красоту ее можно было сравнить с оранжерейной, хрупкой лилией, которую и в руки-то брать боязно, то в джунглях она постепенно превращалась в часть буйного многоцветья. Щеки ее всё активнее набирали румянец. Никто бы в жизни не сказал, что девчонка отмахала по буеракам подобный марш-бросок.
Раньше, в Берлине, она пила, как одержимая, не расставалась с кокой, а за два наших совместных вечера без напряга «уговорила» пару бутылок сухого. Без вина она быстро впадала в тоскливый транс, становилась стервозной, легко теряла мысль, легко злилась по пустякам. Теперь она не просила ни пить, ни выпить. В машине я отыскал полный термос воды, протягивал ей, но Инна только отмахивалась.
Черты ее лица обозначились четче, прорезалась некоторая угловатость. Иногда тени падали таким образом, что я невольно подмечал сходство между ней и стариком. Разумеется, это лишь усталость и воображение, говорил я себе. В следующий момент тени таяли, не оставляя и намека на мимолетный фантом, но и прежнее доверчивое, восторженное выражение, что так захватило меня в Берлине, не возвращалось. Не знаю, как обозвал бы это профессиональный психолог, мне же наша спутница казалась олицетворением величавого спокойствия. Наверное, именно так должна выглядеть царица перед входом в тронный зал. Я не помнил Инку столь уравновешенной. Мы, конечно, слишком мало были вместе, но еще вчера это был комок нервов, сгусток сплошных эмоций, фейерверк несбыточных фантазий… Теперь же она смотрела вперед и вдаль; так смотрит иногда будущая мать, ощущая внутри себя шевеление ребенка.
Я полагал, что она меня ненавидит за ложь (не знаю, что ей еще успел нашептать проклятый шаман). Но внезапно она улыбнулась, словно вернулась из заоблачного тронного зала на землю, и я невольно улыбнулся в ответ. Я приготовил на всякий случай грандиозную оправдательную речь, сочинил на ходу три или четыре версии своего появления в ее жизни, но всё это не потребовалось. Она не задала ни единого вопроса и ни разу не упомянула о берлинском периоде, ни разу не упрекнула в том, что делила со мной постель.
Когда миновали распадок, деревья расступились, и мы перешли на походный шаг. Между трех здоровых валунов Пенчо постановил устроить привал. Инка прикорнула рядом со мной, улеглась поперек, щекоча дыханием грудь. Как ни странно, я ее хотел, опять хотел, словно мальчишка. Гладил ее волосы, вдыхал такой родной и такой чужой запах. Она изловила какую-то букашку, перекатывала по локтю. Я заметил, что ее кроссовки почти развалились: из дома она выскочила в старых, растоптанных, и жить им оставалось максимум два дня. Если к тому времени мы не доберемся хоть куда-нибудь, придется нести ее на закорках. Курточка ее превратилась в совершеннейшие лохмотья, и я вдруг подумал, что ухажер никудышный, за всё время знакомства не удосужился ни одной тряпки барышне подарить…
— Чему ты смеешься? — Она водила пальчиком мне по шее. Со мной оставался лишь мизерный осколочек той, прежней Инны, лесная королева никуда не исчезла.
— Я тебе даже заколки, булавки никакой не подарил…
— Ты любишь меня?
— Наверное, да…
— Почему «наверное»?
— Потому что это на чистой простыне произносится легко, там так и положено говорить. Ты не обиделась?
— Нет… Я знаю, что любишь. Спасибо тебе.
— За что на сей раз? Теперь-то ты знаешь, что защищать тебя — всего лишь моя работа.
Она помассировала глаза.
— Ты хорошо себя чувствуешь?
— Как никогда, Герочка.
— Мне показалось, ты как-то огрубела.
— Нет, — она сунула в рот сухую травинку. — Нет, но я становлюсь сильной.
И ударила меня травинкой по губам. Пенчо за камнями звякал посудой, то ли напевая, то ли молясь.. Тяжелая серая туча ковыляла над кронами деревьев. Снизу казалось, будто она запуталась в переплетении ветвей и судорожно вырывается. Я прикидывал, сколько времени понадобится ребятам с собакой, чтобы преодолеть жидкие заросли каучуконосов. Раз они нашли нас на ферме, найдут и здесь.
— Ты неисправимый врун, — Инка перевернулась на спину, как бы невзначай уронив пальчики мне в пах. Вторая рука теребила мое ухо. — Ты привез меня в Мексику, ты спасал меня много раз…
— Это не я тебя привез…
— Хоть себе не ври. Ты хоть себе-то можешь признаться, что постоянно врешь? Как ты можешь жить, безостановочно рисуя вокруг себя стены, которых нет?