Долохов устал, замёрз и проиграл. Он просрал всё, что только мог, а в заначках у него осталось буквально ничего, кроме самого себя и желания упиться в хлам или найти верёвку покрепче. Он бы, наверное, ещё долго выбирал одно из двух, если бы не Яксли.
Как так вышло, что Яксли не сел, он не особо понял — почти всех Пожирателей Смерти засунули в Азкабан, на этот раз уж точно на всегда, а Яксли снова выкрутился, белобрысый умный чёрт, который каким-то образом умудрился не просто остаться на плаву, но ещё и находить его — постоянно, куда бы Долохов не шёл. Яксли изворотливо сбрасывал хвост надоедливых мракоборцев, следящих за оправданным преступником и всегда безошибочно определял местоположение Долохова.
Долохов оправдан не был. Его скрюченное хмурое лицо мрачно взирало на испуганных зевак со всех розыскных стендов. Находя их в каком-нибудь баре или кабаке, он долго улыбался, разглядывая свою колдографию прямиком из Азкабана, а потом выжигал глаза сигаретой или просто сдирал со стены. Кажется, пару раз даже матом что-то писал.
Это было гораздо веселее, чем просто смотреть на свои плакаты. Абраксас бы точно оценил такой тонкий юмор, но он давно умер, и Долохов даже отнёс ему на могилу букет жёлтых роз — ему и Вальбурге. По ним он скучал больше всего. Тому тоже надо было бы отнести, но у него даже могилы не было. Он так и остался неприкаянным и одиноким, вдали от них, в очередной раз тет-а-тет с самим с собой. Последний живой друг Долохова, Яксли, умирать не собирался. К счастью.
Антон слабо улыбнулся. Он сидел в каком-то совершенно задрипанном кабаке, перед ним на столе валялась содранная минутой ранее жуткая колдография, стояла так и нетронутая стопка водки и глиняная миска с жареным мясом, которое он даже не попробовал. Отодвинул тарелку, на водку не взглянул, вместо всего этого судорожно закурил. Это была последняя сигарета из мятой замызганной пачки, а курить ему хотелось очень сильно. Раздирало от желания.
— Вот ты где!
Радостный возглас Яксли раздался совсем рядом, и он шумно бухнулся на стул напротив — светло улыбающийся и до того довольный, что Долохов отвлеченно подумал, что не против ему врезать, чтобы сиял поменьше. От яркости глазам стало больно.
— И тебе не хворать, — выдал Долохов вяло, без особого интереса наблюдая за тем, как его белобрысый дружок одним глотком опустошил рюмку с водкой и встряхнул растрепанными золотистыми кудрями, будто норовистая лошадь — Антон, кстати, очень соскучился по лошадям. Давно он не катался, да и…
— Антон! — Яксли громко щелкнул пальцами у него перед носом, — ты меня слушаешь? Я говорю, что знаю, чем тебе помочь.
Антонин моргнул и с искренним недоумением воззрился окончательно поехавшего Корбана, который отчего-то решил рассказать ему свои гениальные планы. Зачем он вообще ему что-то рассказывает, Долохов давно перестал понимать, но в этот раз энтузиазм Яксли был каким-то очень опасным, раз он так счастливо лыбился. Будто сделал форменную гадость.
— … и твоя мама…
Антон замер.
— Моя кто?
Яксли недовольно поджал губы и открыл рот, чтобы втолковать ему, неразумному и сумасшедшему, но Антон наконец-то понял, что он имел в виду.
— Мне не говорили, что у тебя ещё и амнезия, Антон.
Он узнал её сразу.
Мама мягко вышла из темноты позади Корбана, даже не вышла, а выплыла — сюрреалистично красивая для кабака, в котором пьют только те, кто не может позволить себе что-то получше. Драные занавески, поцарапанные столы, покоцанные стулья, куски грязи, обшарпанные стены и отлетевшая штукатурка — всё это так инородно смотрелось рядом с лоском её холёной неувядающей красоты.
Она прошла совсем рядом, стуча неизменными каблуками и шурша подолом тяжелого тёмно-зеленого бархатного платья, небрежно оправила рукой черную шубу с расстегнутыми пуговицами, стряхнула несуществующую пыль с мехового рукава. Подошла как можно ближе, а потом склонилась над столом и обняла его — крепко сжала за плечи, прильнула щекой к его волосам, и Антон нелепо замер, не зная, что делать и куда ему девать руки. Они так давно не виделись, что он разучился с ней обниматься.
— Обними меня, Антон. Или ты не рад меня видеть?
Он был рад. Очень рад.
Естественно, его отъезд в Россию не заставил себя ждать. Яксли только улыбался, провожая их до границы — Долохов, всё ещё находящийся в каком-то вакууме недоумения, не особо и понимал, куда и с кем он идёт, пока мать цепко придерживала его за локоть. Её тонкая маленькая рука, облаченная в кожаную перчатку, была такой же сильной и нежной, как он и запомнил; мама не выпускала его из виду ни на минуту, будто ожидала, что он сейчас развернётся и рванет обратно.
Обратно в Азкабан, конечно.
Долохов шёл за ней, как потерянный ребенок — молча, с опущенной головой и полуприкрытыми глазами. Он им и был.
Яксли проводил их до самой кареты, терпеливо ждущей около леса, а напоследок обнял его, с силой сжал в объятиях.
— Выздоравливай, Долохов. Я буду скучать, если ты сдохнешь.
Антон неожиданно ему улыбнулся. Он почувствовал, как улыбка вспыхнула на его лице, так ярко и быстро, что сам удивился.
— И не мечтай, придурок.
Яксли улыбнулся тоже. И тогда он подумал, что от смерти Абраксаса ему было так же больно, как и ему. Не одного Долохова сожрали Азкабан и война, Корбана тоже глодали потери. Им всем было больно.
Они с матерью ехали два или три дня, он не помнил точно. Она по большей части говорила, а Антон слушал её, словно зачарованный, иногда касаясь пальцами, будто проверял, настоящая ли она. В последний раз он видел её в зале суда перед тем, как ему дали пожизненное — мама сидела на скамье с выпрямленной до хруста спиной, белая как мел, с поджатыми губами и яростно пылающими глазами. Это уже потом Долохов узнал, что в Азкабан её не пустили, а прошения о переводе его в российскую колонию отклоняли все четырнадцать лет.
Но до этого он почему-то считал, что она была слишком разочарована, чтобы прийти к нему или чтобы простить его. Он думал, что все, что ему оставалось, так это оберегать воспоминания о ней — о доме, о семье, о России, о друзьях; держать их глубоко в себе, пряча за щитами от каждого дементора, что ошивались возле его камеры в ожидании, когда же он даст слабину. Долохов скорее сдох бы там, слушая вопли Беллы, чем позволил им отобрать самое дорогое, что у него осталось. То единственное дорогое, что было.
Всего неделю назад у него о матери были лишь потускневшие, выдранные силой и болью воспоминания, а сейчас она сидела рядом с ним и смеялась — смеялась, когда говорила, когда целовала его в лоб, когда сетовала на его глупость, когда ругалась, когда…
И руки у неё были очень-очень тёплые.
В России ему стало намного легче, чем за всё время освобождения и бегства по Англии. Он вернулся домой спустя много лет вынужденного отсутствия, ступил на порог, будто незнакомец, а экономка Даша, знакомая ему с юности, эта бледная темноволосая женщина в строгом черном платье, громко отчитывающая провинившуюся прислугу, всплеснула руками и прижала к сердцу ладонь с зажатым в ней белым платком.
— Батюшки святы! — она подобрала подол платья и поспешила им навстречу; мать отлипла от локтя Антона, — вы поглядите, его светлость вернулся!
Даша звонко расцеловала его в обе щеки, судорожно отряхнула пылинку с плеча и утерла краем платка слёзы, пока Антонин неловко обнимал её в ответ. Он тоже очень соскучился.
— Чего ты орёшь? — ворчливо гаркнул садовник, который служил семье ещё до рождения Антонина. Даша развернулась на каблуках и уперла руки в бока, наконец перестав его теребить.
— Я говорю, — гневно заговорила она, — его светлость домой вернулся!
Садовник надменно фыркнул.
— Врешь, помер он давно!
— А вот и не вру, вот он предо мною живехонький стоит, улыбается!
— Врешь, стерва!
Садовник вынырнул из-за дома, явно намереваясь всласть поругаться с Дашей, но так и замер, изумлённо выпучив глаза. Весь седой, с длинной белой бородой, в грязных рукавицах, он охнул, прижал руки к животу и закачал головой.