Безмятежно спала… ну, почти безмятежно, ибо тайное ожидание читалось на челе – милом… прелестном… Коса её, бронзовоцветная, с окалинными отливами там, куда падали от головёшки пылающей яркие тени, походила на дремлющую, только что сбросившую кожу змею, которая, свернувшись частично, охвостьем земли доставала; змея эта, мнилось, охраняла и Екатерину, и деток… не подступись! Опутин нерешительно переминался с ноги на ногу, любовался богиней закланной, ощущая в груди своей нарастающий жар. Смотрел и представлял: дарит ласку человеку чужому, целует губы, глаза, подбородочек, мочку уха, такую чудную, хрупкую… Находит слова утешения, поддержки, слова, о коих прежде ни слухом, ни духом не ведал, хотя твёрдо знал: есть, имеются такие и наступит час – родятся в душе его, прольются широко, освободят сердце закалённое от чего-то долго-долго внутри скорлупки незримой сдержанно пребывающего – таинственного, тоскучего, ломающего… Вот наступит час…
Был Опутин вдов. Жёнку потерял, когда с матёрыми врагами власти Советской бился-рубился: вроде и недавно, а инно кажется – вечность целую тому назад… годков не считал, не до того было, обратный же отсчёт и подавно не вёл. Женщина, которая сейчас находилась перед ним, Азадовская, по мужу Бекетова, Екатерина Дмитриевна, запала в него глубже некуда и запала сразу. Чем-то схожа была с покойной супругой? Да нет… Красотищей неимоверной взяла? Бесспорно. Однако не это главное. Что тогда? Не знал. Просто потянуло к ней. Неосознанно. Нестерпимо. На минутку малую захотелось дыхание Катино щекой поймать, запечатлеть… Крадучись, вплотную подошёл, голову наклонил-приблизил, подставил скулу, ухом приник к той воображаемой черте, за которой начиналась ОНА. Взвесь духа и плоти! Прекрасный цветок, сорванный чудовищной несправедливостью века, брошенный наземь, обречённый… Не растоптанный, но в канаве пыльной. Странное дело – поблазнилось Ивану: лепестковые уста ЕЁ – это губы чего-то большего, нежели просто губы человека, женщины… Губы самой ЛЮБВИ, через них её величество ЛЮБОВЬ общается с грешниками… Они, губы, служили и продолжают верно служить неразрываемой пуповиной эдакой, связывающей душу с глиной… А потом почудилось Опутину: она, Екатерина, – и не она вовсе, а слиток света, принявшего форму вожделённую, и настолько ясен, ярок, поистине лучемётен источник сияющий его, что смотреть больно… не глазам!
И лишь коса…
…тяжёлая, литая, темно-пшеничная, коса женщины контрастировала с блистанием и невольно побуждала Ивана быть сдержанным, контролировать себя. Происходила какая-то игра, непонятная, захватывающая и совершенно безумная, оторванная от действительности, приснившаяся наяву и дарующая смешную, дикую надежду на чудо из чудес… Ах, только бы не прекращалось это действо нешуточное и по правилам, установленным невесть когда и кем!
До кожи его дошёл тёплый, тихий выдох безстонный – зимою дуновением оным на морозное оконце можно за секунду-другую отогреть в дебрях расписных крохотную луночку для сквозного узенького лучишки или взгляда на мир извне…
Ещё выдох… Будто младенец то…
И – по тишине необъятной – гимны, гимны колдовские цикад, кузнечиков, комаров… одолей-травы (отравы!) бормотание дрёмное, без слов!..
И – звёзды, звёзды… Сухой моросящий ливень… продолжение земного бала…
Опять с ноги на ногу переступил: затекали. Выпрямился…
С очевидностью огромной, беспощадной собственное никчёмное одиночество уразумел. И – показалось-послышалось, нет ли? – знаком свыше вызвезданность горняя осенила как бы: проступило на пути… немлечном слово заветное, слово заветное думки непрошенной, думки непрошенной – чувства запретного, чувства запретного в жизни-судьбинушке – «МОЯ»!!! Осенила, да…
…и поглотила признание горькое, а потом по буковке златенькой тремя падающими звёздочками, надо же! землице родимой и возвернула – для людей оно, не для звёзд… Для таких вот самых, как Опутин Иван, да, да, для таких…
«М»… «О»… «Я»…
«Вся вина-то, что полюбила безбожно офицера белого, через него хоть небольшой достаток поимела с детями! – мыслил Иван Евдокимович, с близкого далёка разглядывая отдыхающую маету. – И какой-такой она враг? Какой-такой кулак? Кулачка… Мнда-а… видно, партия мудрее, опытнее, раз вот таких раскулачить решила. Не мне, уж точно, с умишком хлипким моим тягаться со стратегией впечатляющей, великой целого этапа исторического, нами переживаемого… Наверху всё знают! Оттуда гораздо видней!»
Он вспоминал опухших от постоянного недоедания детишек, мужиков голодных и бабонек – кожа да кости! – в глазах – мольба пыточная: подайте, Христа ради, хотя бы крошку, зачуточек… Сопоставляя их заморенные лица с раскормленными рожами тех, кто нахапал добра, кто в лабазах-амбарах столько зерна золотого под семью замками хранил, что заводскую артель неделю целую можно было кормить досыта, да ещё осталось бы…
«Испокон веку одни богатеют, другие едва ноги переставляют. Где же справедливость? И верно власть родная постановила: излишки отымать, экспроприировать! Только всё равно мне жаль её… Господи, ПОЧЕМУ ВСЁ ТАК В ЖИЗНИ?!!»
В недрах сознания тревожно, смутно клубилась ещё одна мысль, мысль крамольная, страшная, пусть и не до конца додуманная, не полностью сформировавшаяся, но уже полоснувшая, по живому как, сердце честное, закалённое в классовых битвах – и одинокое. Он судорожно вздохнул – Екатерина Дмитриевна слегка вздрогнула во сне, потянулась сладко и разнеженно… Потянулась аккуратно, не забывая о том, что вокруг дети, а рядышком, у груди самой, примостился Серёжа: только женщины, мамы, обладают шестым чувством особенным – всегда, какими бы измотанными, измочаленными ни были, помнят, что лично ответственны за судьбу, сохранность и безопасность маленького человечка, которого произвели на свет, а если и не родили которого, то всё равно он доверился… беспомощен… и потому, даже будучи во сне, находясь «в отключке», не причинят вреда этому живому, тёпленькому комочку, ибо контролируют себя, движения свои на уровне чуть ли не подсознательном, подкорковом. Инстинктивном.
Опутин в очередной раз убедился в исключительной точности давнишнего наблюдения-вывода в этом плане и посему крамолу смелую, вызревающую, невысказанную голосом внутренним, не высказанную до поры до времени, не загубил на корню – дал ей и дальше тлеть? разгораться? в закоулках тайных, тихо озаряя лабиринты и тупички души успокаивающим, ровным, сердцебиенным пламечком.
Между тем, словно ощутив постороннее присутствие, Екатерина Дмитриевна вторично потянулась – женственно – и приоткрыла глаза. Взгляды обоих встретились, слились в призрачную недошлость – некую недоделанность, незавершённость, по крайней мере, на мгновение непостижимое именно так показалось Опутину.
– Так что не беспокойтесь, гражданочка… я… не причиню ничего плохого… может, пить хотите? Дорога дальняя, пылюки вон сколько… А?
– Что? Пить?
Села, грациозным и опять же осторожным движением свесила ноги с телеги, хлопотливо-заботливо огляделась и младшеньких своих принялась пальтишками да одеяльцами тряпичными укрывать получше… первым делом, конечно, Серёжу – подоткнула аккуратно со всех сторон малахай какой-то, выцветший, мятый…
Опутин, защитник пролетарской революции, старший конвоя, проникся неожиданно тем, что он совершенно чужой здесь, что вторгся в огромное, светлое мироздание, вселенную! чудесным образом распахнувшиеся перед ним тут, посреди ночного безбрежья приволжских степей на одной из телег, да и не телег вовсе, а сказочного портала – входа в святилище души женской, врат, держащихся на хрупких плечах этой самой раскулаченной кудесницы (несовместимое в одном!]
– Подсобить разве чем? Вы попросите. Я же не зверь, хоть и зарос так! – дотронулся ладонью до щетины на лице. Потом услужливо и также осторожно, аккуратно поднёс ближе чуть-чуть факелок горящий – Детишки вон у вас, да ещё ребятёночек… не застудить бы! Ночи студёные!..
Она отметила про себя: «Не застудить бы…» То есть, он не открещивается, готов разделить с ней заботу о маленьких, о Сереньком…