– Тяжко, небось?
– Ничего, сдюжу. Были бы только они здоровы. Не скажете, долго добираться? К осенним холодам поспеть бы!
Не то действительно в два счёта застудить можно. Ведь на ветру постоянно…
Опутин молчал. В мгновение следующее вызарилось ему: она ведь такой же человек. ЧЕЛОВЕК!!! Наш, советский, не убийца, не изверг, не… прокажённая!!! Глухо, беспокойно колотилось в груди сердце, билось о внутренний карман «хэбэ», где обложка к обложке, ровно плечо к плечу, хранил книжечку члена большевистской партии и депутатский мандат. И хотя в теории государственного права ещё не существовало точного, однозначного определения категории «наказы избирателей», лично он, Иван Евдокимович Опутин, бережно, свято относился к письмам крестьян, в которых ставились те или иные вопросы, предлагались меры по улучшению взаимодействия всех уровней власти, высказывались советы, пожелания, конечно, имелись и обращения с просьбами… В обоих документах этих была заключена суть и была сама соль бурной эпохи, переживаемой им, его сподвижниками. Именно в них стучало пламенное сердце патриота, русского по духу, но обжигающий, ободряющий и обожающий взгляд мужчины тонул, тонул в глазах напротив – сначала погружался в округлые омуты-заводи, в зрачки пустождущие, а потом уходил медленно куда-то вглубь, вниз… опускался на дно… чтобы никогда не всплыть, не вернуться назад и чтобы – ослепнув, прозрев?! – как бы просочиться до святая святых, до недр глубинных её, раскулаченной и, скорее всего, без вины виноватой. Чтобы остаться там и помочь – ей, и самому себе уяснить главное, до сих пор непонятное: в чём вообще состоит прегрешение человеческое, ведь от рождения чисты и непорочны смертные, так почему, когда же и справедливо ли всё тяжелее-неподымнее становится крест каждого, каждой, делается торнее и уже путь, пагубнее дела и поганей душа?!
Исходила-изливалась ночными вздрогами летняя сонная мгла и купы звёзд стоически, изучающе взирали на тропы земные, что одинаково путанно, странно стлались для всех-всех-всех и только для двоих…
– Ворожея…
– Что?
– Молодёшенькая…
– О чём вы?
– Н-ничего, это я так… просто! Извиняйте!
– Слова-т какие!
Плыло осязаемо, зримо и… стеная, плыло подлунное вечное по барханной словно, в межах несуществующих воображаемой степи… от горизонта до горизонта и дальше, дальше плыло оно… сквозь шелесты полыни, перекати-поля, разнотравий, той же осоки, что в пойменной, невдалече, низинке разрослась… сквозь серебристый позвон не то насекомого царства, не то колокольчиков в ушах… плыло и плыло – отдавалось со страстью, томлением, ответно нашёптывало сокровения… их-то и воспринимал Иван Евдокимович, они-то и завораживали его, внимающего ночной песне без слов, Гармонии уединения, невозвратимости минуточек этих, упоения бездонностью и новизной обуреваемых чувств. Екатерина Дмитриевна внимательно-несердито посмотрела на офицера, сронила вздох легчайший – случайный, нет ли – в без-адресность-нездешность… Полузвук тот затерялся-пропал было во глуши-оглуши… в цвете полной луны… да Опутин не позволил сие: подставил ненавязчиво-чутко уже не щеку, не скулу, недавно как, но собственную душу, тоску и одиночество неразделённые с половиночкой найденной(?!], кои ни работою, ни принципами-убеждениями не в состоянии был пересилить-перемочь, старайся-не старайся, хоти-не хоти того… Он НЕ МОГ, НЕ МОГ взять и преодолеть их, взывающих к милосердию женскому, требующих единственного – чтобы сейчас же, немедленно, изъятая, выхваченная из плывуще-вечного мига бытия всемирного, оторванная от пространства-времени злободневного, она, ОНА пожалела его!!!
Вздохнул…
– Вам, небось, тоже не сладко?
– Небось…
И казалось, пронзительнее стали звёздочки, пронзительнее и выше, будто приподнялись над самими собой, чтобы можно было шире, больше охватить сущеземного, воспринять, запечатлеть на мерцающей сетчатке некого громадного, запредельного ока вполнебного человеческую совестливую доброту. А может, напротив, опустились-навис-ли – и внимают речам несказанным, и осеняют горним сиянием их, обоих, – избранных родом людским?..
В крошечной «деревухе-Боровухе» (сельчане придумали!), что под Орлом, живёт-поживает маманя Ивана Евдокимовича – Степанида Васильевна; отец, Евдоким Мироныч, на русско-японской, под Порт-Артуром, голову сложил, не успел наставление мудрое жене сделать: сперва внучат дождись, потом, не раньше, гляди мне(!), на тот свет собирайся… Не успел – не смог. Но бабонька российская по своему верно рассудила: раз муж не дожил, значит, должна я за него куковать! За себя, это уж как водится, но и за него, да чтоб непременно внучаток дождаться, вынянчить! Вот и живёт-поживает мирно-ладно в деревнюшке, с окружающими не ссорится, никому не завидует, никого не цепляет – одной семьёй-душой с соседями, благо допрежь, во прежние присные лета, крови единобратней все они были: селеньице «ихнее» основал в незапамятную пору некий Опутчиков Семён – судя по фамилии, промышлявший тем, что волчьи тенета мастачил ловко, да и не токмо волчьи – на зайца, ещё на кого… Короче, был у них малёхонький семейственный раёк в Боровухе… был и не сплыл, от старших – к младшим передавался, а жители, в том числе Степанида Васильевна, обстоятельство данное ценили превыше прочих. Благо узы родственные не рвались с годами, потомственность была в почёте и вопрос «каким родом ты сюды затесался?» здесь не был возможен в корне. Род не род, а корми народ! И всё бы ничего, всё бы чин-чинарём в судьбе ейной шло – мужа лишилась, ну, так война, вестимо дело! – да только со внучатами накладочка раз на раз выходила. Во годы отроческие, молодые нравилась сыну, Ивану, Маруся Мазурова – жаль, не сошлись! С носом остался. Потужили порознь да малость (особливо она, маманя!], а делать нечего, перестраиваться надыть! Но тут… такое зачалось: Антанта… гражданская… революции в Питере… Водоворот событий бурных увлёквов-лёк – без остатка! Ни о какой женитьбе не помышлял более Иванушка-дурачок её! Ан, нет, на поверочку иначе получилось: на себе женила его одна… Хозяйственная, рачительная… С приданым даже! Померла, увы, рано, Зинаидушка! Оставила без потомства. Что ж, зато с двойным кипением отдался служению Родине…
…И вдруг нынче, в степи этой колыханной, овеваемой сквозняками духмяными, днём, такожде ноченькой последующей, зачарованной, дикой, кипчакской, словно бы очнулся он от беготни, мыканий, вечных заданий специальных, особо важных, обращений к нему людей простых – и обомлел… годы идут, летят… Ну, был женат, ну, имел виды на Марусю, (впоследствии Никитину – не Опутину!], ещё на кого… А в итоге что? В сухом-то остатке?!
Один. Просто один. Как перст.
– Была, была молодёшенькая! – спустя минуту-другую с дрожью тихой в голосе и вдогон мыслям-чувствам Ивана произнесла Екатерина Дмитриевна – Бы-ла…
Ему же почудилось: защебетали вновь соловушки боро-вухинские – из тех, минувших, дней пичужки! Из дней ожиданий, дней предтеч, по большей части разлук-не встреч и не свиданий… дней бестолковых, что там ни говори, вобравших, губкой словно, обещания, надежды… из дней, что канули зазря… Знобко и уютно сразу! Самого себя не узнавал: жил – не жил? Он ли это – другой кто?? Ах, достать бы до дна души её, этой несчастной богини… Всё несбывшееся и утраченное, о чём грезил, мечтал, волшебно-мигом обрести – для неё… и оставить навеки в сердечке неродном! Тогда полегчает – обоим. «БЫ-ЛА» – нараспев повторила она, а Иван услыхал в переливах гласа катюшиного совершеннейшую добродетель – добродетель жертвенности за просто так, когда горе, гребты иного человека воспринимаешь острее собственных заморочек. Услышал журчание беспенное, кое кропило-исцеляло нежностью студёной-волглой каждый сколок, черепочек того, что образовывало и составляло, цельнонепреклонную натуру, духовный мир большевика Опутина, что формировало его гордую и правосудную личность. Во внутреннем кармане кожаной жилетки парили, торкались в грудь, но не доставали сердца большевистская книжечка и совдеповский мандат.