Хотя такое случилось не в первый раз, Джульет была ужасно поражена и не знала, что и сказать – как о его поступке, так и о самом физическом контакте. До нее никто не дотрагивался, кроме Айлы и Санди, если они падали или если она желала им доброй ночи. Она воскликнула «О!», шагнула назад и наткнулась на пюпитр, приготовленный к аукциону и стоявший рядом с картиной. Он закачался и, словно в замедленной съемке, упал на серую бязь стенда, на котором стояла картина, резко ударив по золоченой раме.
Генри с воплем метнулся вперед, когда край пюпитра отколол деревянную завитушку, и успел оттолкнуть его в сторону, прежде чем острый угол вонзился в полотно с благоговейно застывшими детскими фигурками. Картина слетела с крючка и с громким стуком упала на пол.
Немолодая элегантная леди, стоявшая в дверях, в ужасе повернула к ним лицо. Джульет подняла эскиз, счастливая, что прикоснулась к нему. Генри наклонился над рамой, злобно чертыхаясь вполголоса – краснолицый, с безумными глазами, дурацкий.
– Черт возьми… Какого хрена, что ты наделала, проклятая дура… Ох, дьявол…
Покрывавший его налет дружелюбия исчез, обнажив его натуру. Джульет подняла пюпитр и поставила на безопасном расстоянии от картины. Потом огляделась по сторонам – какая-то журналистка и мужчина с короткими седыми волосами из третьего ряда обратили внимание на случившееся, но журналистку тут же отвлек телефонный звонок, и она, кажется, даже не поняла, в чем дело. Зато мужчина со слабой, довольно странной улыбкой взглянул на Джульет, потом на картину. Джульет посмотрела в его зеленые глаза и, последовав за их взглядом, на маленький шедевр, который держала в руках.
– Это ты виновата. – Генри поднял золоченый кусочек рамы.
– Я… – начала было Джульет, но замолкла и не стала извиняться. – Нет, Генри, я не виновата, – заявила она, к собственному удивлению. – Ты дотронулся до меня. Не надо было этого делать.
– Что ты несешь? Какого хрена? – злобно захохотал Генри. В это время возле них возникла маленькая фигурка леди Дауни.
– Господи! Шо тута происходит? – ужаснулась она.
– Ничего, леди Дауни…
– Не мели глупостев, – буркнула она, сжимая и разжимая руки; старинные гранаты и аметисты посверкивали на ее костлявых пальцах. – Боже МОЙ, Хенри, ты испортил картину?
– Нет, нет… – Генри пригладил волосы. – Нет, с ней все нормально – абсолютно нормально, дорогая леди Дауни…
– «Дорогая»! Не подлизывайся, негодник. Расколошматил раму. Что ты могёшь сказать в свое оправдание, Хен?
– Я… я… – залепетал Генри и повесил голову.
– Рама все равно была чужая, – спокойным тоном сообщила Джульет. Леди Дауни медленно повернула к ней голову и смерила ее взглядом. – Мне она не нравится. Она не подходит для этой картины.
– Кто вы такая?
– Я Джульет Хорнер. Специалист по викторианскому и эдвардианскому искусству, леди Дауни.
– В таком случа́е, – сказала леди Дауни, – интересуюсь спросить, почему картину выставили в этой раме?
– Ну, – ответила Джульет, – некоторые сотрудники решили, что эскизу требуется для внушительности традиционная дубовая рама с золотыми листочками. Но я была против. Раму взяли из галереи Голдсмита, где в ней висел небольшой римский пейзаж Фредерика Фортта. Эскиз к «Саду утрат и надежд» никогда не знал рамы. Он был написан на подрамнике. Если снять подрамник, можно увидеть мазки, которые делал художник, пробуя разные цвета. – Она протянула руку к картине и очень осторожно показала сгибом указательного пальца на ее край: – Вот эти заросли кустов, анютины глазки на ступеньках – художник пробовал краски в этом углу, где холст завернут. Это ценный источник для понимания большой картины. На мой взгляд, эскиз нужно выставить без рамы, таким, как он всегда и висел. Я бы сделала так, если бы это зависело от меня.
– Если бы это зависело от тебя, – ядовито возразил Генри, – если бы не было защитившей картину рамы, то, скорее всего, она была бы безвозвратно испорчена.
– Ты сам прекрасно знаешь, Генри, что я не виновата, – вполголоса заявила Джульет и в упор взглянула на него. Внезапно ей стало наплевать на все.
Она боялась Генри все три года, когда он пришел к ним и как-то раз заявил ей, что ненавидит работающих мамаш. «Конечно, я шучу, милая моя, но они никогда не думают о работе». Она боялась его, когда сообщила о своей беременности и попросила разрешения работать четыре дня в неделю и уходить в четыре часа, а он ответил, что он позволил бы ей работать и три дня, но все же придется работать четыре. И она боялась его, когда шесть месяцев назад он поцеловал ее на рождественском корпоративе «в честь праздника»: засунул ей в рот толстый мокрый язык и сказал, что ей надо подтянуть фигуру и что у нее была фантастическая грудь, когда она вышла на работу после родов, но в остальном она сейчас «некондиционный товар». Она боялась его, потому что он иногда поглядывал на нее – особенно на ее волосы – и облизывал толстым языком свои жирные губы. Он обращался с ней как с раненым зверьком – трепетным, бледным, усталым, неуверенным в себе, он, сильный и ловкий самец, преследовал ее, загоняя в ловушку. Хотя она знала гораздо больше его, была квалифицированнее и гораздо опытнее, а он оказался тут лишь потому, что был крестником леди Дауни и учился в нужной школе.
Передумала бы Джульет рожать детей, если б знала, какова жизнь работающей мамы, ведь она и ее подруги медленно тонули в носочках и резиновых игрушках для ванночки, покрытых черной коркой, от неотвеченных приглашений в гости и пластмассовых игрушек «Свинки Пеппы»? Нет, конечно, потому что жизнь без детей была для нее немыслимой, а сам факт их существования снимал все вопросы. До рождения детей она бы не поняла тот новый, ужасный сексизм, охватывающий тебя, когда ты становишься матерью; он затянул ее в пучину, из которой она не могла выбраться. Но она точно знала одну вещь вот уже четырнадцать лет: она от всего устала. Устала быть виноватой, устала растить девочек, устала от болтовни по телефону, от подруг, от итальянской бабушки детей, покупающей для Санди футболки с надписью Uomo di Casa[2]. Устала от разбитой посуды, пролитого сока и бесконечного, непрестанного страха. Перед мужчинами, которые орут на тебя, когда твоя коляска с младенцем загораживает им дорогу, перед косыми взглядами женщин, когда твой ребенок орет благим матом перед кассой в супермаркете. Однажды она пыталась поговорить об этом с матерью, но Элви Хорнер буквально выскочила из комнаты, как всегда делали родители, когда возникали неприятные эмоции. И хотя любая газета или сайт убеждали в обратном, Джульет точно знала: это совсем не было связано с тем, как сильно она любила своих детей, зато всецело связано с материнством.
Джульет со всей силы прижала палец к переносице, когда леди Дауни обратилась к Генри Кудлипу:
– Шо, права она насчет рамы? Так ли это важно? Она ведь эксперт, да?
– Да, – ответил Генри после некоторой паузы и перевел взгляд на золоченую деревяшку в своей руке. – Мы можем снять раму.
– Я бы так и сделала, – сказала леди Дауни. – А тебе придется как-то объяснить это залу, но, как говорится, это твоя проблема, не моя. – Она повернулась на высоких коричневых каблуках и ушла.
– Вообще-то… пора начинать, – с тревогой сообщила Эмма. – Я открою главные двери?
Генри Кудлип покрутил на пальце кольцо с печаткой.
– Подожди пять минут. Вот. Возьми это, – он вырвал картину из рук Джульет. – Грэм может убрать раму. Быстро. Быстро! – рявкнул он. Выпучив глаза, Эмма схватила маленький эскиз и засеменила прочь, так, словно она бежала на автобус с Ковчегом Завета. – Так. Джульет, – сказал Генри, – я хочу поговорить с тобой позже. У меня в кабинете. Спасибо. – И он повернулся к ней спиной.
Джульет поняла, что не в силах остаться и смотреть, как будут продавать картину. Она бросила на нее прощальный взгляд, когда ту выносили из зала.
– Прощай, – еле слышно прошептала она и в последний раз посмотрела на фигурку во французском окне, на ее прямую спину и нежный профиль.